— Мне думается, — продолжал тот, — что вам неплохо бы на годик или на два уехать из Ленинграда. Поправить здоровье. Видимо, никаких трудностей с получением у врача соответствующей справки не возникнет? Где-нибудь в деревне, знаете, где здоровый воздух, спокойная жизнь, — разве такое сравнишь с нервной спешкой большого города и всеми этими изнурительными заседаниями в райкоме. Я думаю, что есть смысл подумать, — подчеркнул Калганов.
Впоследствии мы предположили, что эта вежливая отставка шла от прозорливости Калганова, от желания уберечь нас от случайностей.
Странно, что именно Калганов. Кристьян никогда не питал к нему особой симпатии, я видела его всего раза два. Худощавый мужчина с лысой приплюснутой головой, холодная вежливость, которая легко порождала чувство неловкости. Выступления его не считались примером красноречия, мало патетики, трезвая деловитость. Секретарши и машинистки, которые всегда лучше всех осведомлены о подробностях личной жизни своих начальников, объясняли поведение Калганова камнями в почках, причинявшими ему тяжкие страдания.
Был ли он лучше других в райкоме?..
Тикапера, куда мы приехали, вначале показалась нам довольно неприглядным местом. Кристьян страдал бессонницей, днем, когда я была в больнице на работе, он дремал дома. К вечеру раскисал от безделья. И все ругал себя за то, что согласился с предложением Калганова…
Потом Кристьян устроился работать в колхоз.
Выстроили свинарник и купили поросенка. Под окном копались в земле куры — семь штук.
И впервые за нашу совместную жизнь мы так накричали друг на друга. Все у нас перемешалось — политика, куры, Антон, покосившийся свинарник, Юули и доверенность, главный консул и Кристьянова зарплата, которой хватало лишь на то, чтобы расплатиться с хозяйкой за квартиру.
Ни раньше, ни после — никогда мы не бросали в лицо друг другу таких грубых слов, как в то промозглое утро.
Пришла в больницу — руки трясутся. Все уколы в тот день просила делать врача.
Вечером думала, что Кристьян уйдет от меня, — он грозился это сделать.
Но нет, он сидел перед окном, а на столе лежал навостренный нож.
— Прости, — буркнул он при моем появлении и спросил, можно ли прирезать поросенка.
Я рассмеялась и тоже извинилась.
Когда мы потом зарезали поросенка, дружно и с жаром хлопотали на кухне, хозяйка подивилась этим странным эстонцам, которые утром подняли такой крик. Она и впрямь подумала, что мы ссоримся.
— О, нет, — заверил Кристьян, — в свое время мы играли в пьесах, вот и вспомнили одну трагическую сцену.
Это был единственный раз, когда Кристьян попрекнул меня Антоном.
После мы никогда не вспоминали эту ссору в Тикапере. Почему она вдруг всплыла в памяти сейчас, когда я стояла перед окном в своей тихой и только что отделанной квартире!
Кристьян ведь сказал в ту первую ночь по приезде, когда мы с Юули до самых петухов выясняли наши отношения, что мы приехали сюда навсегда.
В этих словах чувствовалась неловкая и отдаленная нежность. Что-то вроде того, что с этой минуты нас ничто не разлучит. Этакая милая и несколько устаревшая манера выражать свою привязанность.
Не в том уже мы возрасте, чтобы сохранять рожденное ссорой презрение. В наши годы люди намеренно стараются преодолевать все преграды, ибо нет ничего страшнее неудавшейся совместной жизни и возможного одиночества. Я не принимаю во внимание годы тюрьмы и разлуку из-за Антона, в молодые годы об этих вещах в такой степени не заботятся. Видимо, страх одиночества уже с рождения таится чужеродным телом в извилинах человеческого мозга, и годы придают этому неопределенному сгустку угловатую, причиняющую боль форму. Ноет тревожными ночами, а то ненароком и днем схватит.
Прошли годы, когда ты жаждешь вылепить ближнего по собственному образу и подобию или сама стараешься ваять себя по какому-то образцу. Теперь больше устраивает приветливая уживчивость и стремление понять другого. Человечнее это и красивее, но все же что-то утеряно, что-то безвозвратно ушло.
Не смею даже подумать, но как бы хотелось еще раз взглянуть восхищенными глазами на Антона, довериться всем его словам и без тени колебания последовать за ним. Безразлично куда, хоть с листовками за пазухой пробираться к красному солдату Гюнтеру Вольфрангу, в расположение немецких оккупационных войск, во времена, которые определяли словами: «запрещаю, приказываю, вешаю и стреляю», или — интересно, заливается ли краской лицо? — в сарай с сеном, когда летний дождь барабанил по крыше, исполняя праздничный марш.
Далекие, пронизанные отсветом нежности времена!
А сейчас я просыпаюсь по ночам под скрип заржавленного флюгера, когда белая зима грохочет по крыше градом.
Но еще рано! В картофельных бороздах стоит вода, пока ее еще не тронул первый ледок.
3
В тот самый момент, когда я заметила ее, начал накрапывать дождик. Я схватила Лийну за руку.
— Я спешу домой, — пробормотала она, отводя в сторону взгляд.
Я отступила на шаг, открыла зонтик. Лийна одернула рукав, выказывая свое безразличие.
Совсем как люди, которые видятся изо дня в день, но при этом остаются мимолетными знакомыми и не находят какой-либо причины для оживления.
Мы стояли посреди улицы Куллассепа, я — порядком ошеломленная встречей, Лийна — раздумчивая.
Может, именно из-за дождя она решилась и встала рядом со мной под зонтик, прижалась ко мне. Поднялись на Харьюмяги, где нашли одинокую скамеечку.
— Три года уже… — я ищу подходящих слов. Никак не могу уловить ее взгляда.
— Странно, не заметила даже, как время пролетело, — тянет Лийна и поводит плечом.
С любопытством оглядываем сереющую в туманной мороси площадь, которая проглядывается за стволами деревьев. Там еще краснеют полотнища лозунгов. И портреты со стен не убраны после Октябрьских праздников.
Мы сидим с Лийной, будто чужие люди, вынужденные делить один-единственный зонтик.
— Работаешь?
Невыносимое, изматывающее нервы молчание. Лийнино отчуждение давит, я словно заискиваю перед ней и ищу примирения.
Проклятое, давящее чувство вины, хотя могу, положив руку на сердце, взглянуть ей прямо в глаза.
— Пока еще не успела, — отвечает Лийна и, предвидя следующий вопрос, добавляет: — Живу с сыном у матери.
Неохотные ответы, как обычно говорят с назойливым попутчиком.
Лийна изучает пристально площадь, будто ей непременно требуется угадать, кто изображен на промокших портретах.
Украдкой смотрю на Лийнин профиль — его контуры подчеркиваются и словно бы укрупняются на фоне черного зигзагообразного края зонтика.
Почти не изменилась. По-бычьему плоский и широкий лоб. Когда Лийна сердилась, она всегда втягивала подбородок, и тогда казалось, что она собирается боднуть кого-нибудь. Брови у переносицы стоят торчком, но щеки и губы сохранили девичью округлость. Едва заметный двойной подбородок.
— Что глядишь, Анна? — ворчит Лийна.
— Вспомнилось, как мы во дворе предварилки ловили солнечные лучи. — Я пытаюсь смягчить воспоминаниями ее суровость.
— Солнце там было треугольным, — бормочет она.
— Ты дотягивалась до него лицом, а мне приходилось довольствоваться тенью от крыши.
— Стена пригревала спину, — замечает Лийна, и уголки рта у нее чуточку поднимаются.
Вода с зонтика стекает на гравий. Подбираю ноги под скамейку, чтобы не замочить новые бежевые туфли.
— Ты уверена, что нас тут никто не слышит? — вдруг шепчет Лийна.
Оглядываемся обе. Конечно, бугристые стволы старых лип могли бы скрыть любопытных, но думать так было бы смешно.
Слева вон присела похожая на тебя баба.
Я указываю на дерево, которому время придало форму грудастой женщины.
Лийна улыбается.
— Я ведь подозревала вас с Кристьяном, — начинает она, прислушавшись сперва к плеску непогоды.
Черная крыша над головой сочится дождем, с середины зонтика вода стекает на руку. Но я не осмеливаюсь сменить положение.