Вот и пойми этих взрослых!
Казалось, землетрясение качнуло крыльцо и смахнуло с него людей. Они толпятся и тянут шеи, чтобы разглядеть узелок, который незнакомый мужчина положил на дно бочки. Мирьям не смогла воспротивиться внутреннему побуждению и тоже пробралась поближе. Сухопарая старуха, по прозвищу Горшок с Розами, беспрерывно попыхивавшая небольшой трубочкой, и на дюйм не сдвинулась с места. Мирьям тянулась, чтобы заглянуть через ее плечо. От резкого табачного чада защипало в глазах. Мирьям все же увидела, что незнакомый мужчина одет в полосатую рубашку и что пуговка под воротником у него болтается на ниточке, вот-вот оборвется. Мужчина уставился в землю и отступает в сторону, словно из желания дать пуговице больше простору для падения.
Мирьям видит полосатый сверток.
До этого мгновения Мирьям полагала, что свою долю всяких неожиданностей она уже получила сполна.
— Итак, граждане свидетели, теперь придется чистосердечно выложить, каким образом умерла эта крошка, — произносит мужчина.
Кашлянув, он достает из кармана носовой платок и начинает вертеть его, словно размышляя, стоит ли ему все-таки сморкаться.
Грудной ребенок с синим лицом уставился застывшими синими глазками прямо в небо. Вместо рта у него малюсенький, без единого зубика синий кружочек. На головке у младенца чепчик, выпачканный в земле, тельце завернуто в пеленки. Белый сверток обвязан черным шелковым чулком, концы его где-то под коленками накрепко стянуты узлом.
— Так кто будет говорить первым? — настаивает мужчина.
Он и не пытается скрывать своего ворчливого тона. Нагнувшись, он подкатывает чурбак, на котором колют дрова, чтобы сесть. И опять он занят тем, чтобы удержать все свои вещи. Парусиновый портфель обязательно должен находиться у него под мышкой, меж пальцами трепещутся чистые листы бумаги, которые никак нельзя уронить в пыль. Карандаш он все же догадывается сунуть за ухо.
Прикрыв растопыренными пальцами бумагу, мужчина сидит на чурбаке и выжидающе смотрит на женщин. Он прикладывает кончик карандаша к языку и слюнявит грифель. Все, затаив дыхание, следят за карандашом. Мирьям чувствует, как у нее в голове раздаются команды: говори, признавайся, объясняй! И ей становится как-то неловко оттого, что сказать нечего.
Тут женщины начинают наперебой тараторить. Мирьям удивляется и с почтением глядит на говорящих. Эти люди пустое молоть не станут. Сколько всего они успели заметить!
Позавчера какая-то барышня в шляпе и кофточке в горошек подозрительно долго разгуливала за картофельным полем. Еще одна женщина в мешковатой юбке, кряхтя, уселась передохнуть под кустом. А не мог ли принести мертвого ребенка старик, который недавно бродил здесь? Он то и дело опускал на землю корзину, покрытую цветастой тряпкой, и поглядывал на окна, будто боялся погони. А мужчина с вещевым мешком? Зачем ему надо было останавливаться под вязами и закуривать? У самого руки дрожали, полкоробки спичек извел, прежде чем прикурил.
Язык у мужчины, сидящего на чурбаке, стал от карандаша совсем фиолетовым. Положив портфель на колени, он усердно пишет. Время от времени задает вопросы. Бабья трескотня обрывается, женщины окидывают следователя сердитым взглядом, словно ему нельзя вмешиваться в их объяснения. Пусть не мешает им обсуждать меж собой происшедшее! Временами деловой разговор, того и гляди, перейдет в спор. Ясно лишь одно: детоубийцу надлежит найти и наказать самым строгим образом.
Мирьям старательно разглядывает синее личико, которое виднеется из полосатого свертка. Уж не забыла ли она снять очки? Мирьям шарит по переду платья, рука утыкается в оборванный с угла карман. Пальцы нащупывают округлую проволочную оправу.
Лежащий на дне бочки младенец умер прежде, чем начал говорить. Этот ребенок никогда не произнес с сожалением: и для чего только я родился на белый свет? Уши у Мирьям начинают гореть. Просто позор, что она, будто сентиментальная дурочка, порой поддается минутной слабости и по ночам спрашивает у подушки: зачем? кому я здесь нужна?
На дворе собирается все больше людей. Откуда они узнали? Будто все ближние деревья были усеяны бездельниками, которые забавы ради разглядывали картофельные борозды, чтобы примчаться к мужчине, нашедшему узелок, с вопросом — в чем дело? Подошедшие напирали сзади, вытягивали шеи, пялили глаза и требовали ответа: кто убил ребенка?
— В наших краях черных чулок никто не носит! — заверяет кто-то дрожащим голосом.
Мирьям прижали к спине Горшка с Розами. Ну и влезает же табаку в эту трубку, все еще чадит. Мирьям готова уйти, но какое-то непонятное чувство долга устами доброжелателя нашептывает: запомни, запомни. Глупость, думает Мирьям, разве такое забудешь? Мирьям хочется пропустить и других вперед, ей кажется, что все должны своими глазами увидеть мертвого ребенка. Может, у них не было умного дедушки, который сказал бы им, что есть вещи, которые надо запомнить навсегда. Мирьям вздыхает. На мгновение ей представляется, как она, сгорбленная старушка, готовится уйти в потусторонний мир, но земля не принимает ее. Наконец ей припоминается полосатый сверток, и старушка по имени Мирьям облегченно улыбается, словно давивший ее в груди кошмар вдруг дружески помахал и исчез.
Неожиданно диск солнца тускнеет, будто на него обрушился проливной дождь. Люди начинают ерзать, кое-кто робко, втянув голову в плечи, озирается; разговаривают шепотом — секретами-то все равно надо делиться.
— Что вы с этим ребенком сделаете? — спрашивает Мирьям и сама пугается своего громкого голоса. Дура, клянет она себя. Ведь ясно, что мертвых хоронят.
Мирьям выглядывает из-за старухиного уха, стараясь поймать взгляд мужчины. Ответ последнего нисколько не согласуется с его грустным взглядом:
— Сварю щи.
Он встает, сдувает с бумаг пылинки, которых там нет, свертывает исписанные листочки в трубочку и сует их за пазуху. Расстегнув ремни своего парусинового портфеля, он просит Горшок с Розами подержать его открытым. Затем берет перевязанный черным чулком сверток, взвешивает его на руках и запихивает мертвого ребенка в портфель.
Мирьям не может это вытерпеть. Мурашки бегут у нее по телу. Она прижимает локти к бокам, втягивает голову в плечи и, пятясь, выбирается из толпы.
Дома между тем заметно потеснились. А вдруг старые здания устали? Наверное, хотят повалиться прямо на улицу, сомкнуть навесы, чтобы шепотом сетовать о своих деревянных ревматизмах и каменных одышках.
Окна у них пустые и темные, будто глаза больного. Становится все темнее. На столбе дремлет ворона. Мирьям хочется куда-нибудь спрятаться. Она перебегает через улицу и укрывается за воротами. Какая-то собачонка подползает к ней, укладывается возле ног и свертывается клубочком. Света нет, но шерсть на затылке у собачки поблескивает.
— Золотой песик, золотой ты песик, — завороженно шепчет Мирьям.
На ветках вербы тихо щебечут какие-то маленькие пташки. Мирьям пытается выйти из оцепенения. Сейчас навалится сон, и она ляжет спать рядом с собачкой. Сновидение кишит резвящимися щенками, там нет детоубийц и тех, кто варит щи невесть из чего.
— Нет! — Мирьям заставляет себя очнуться. Дедушка ведь сказал, что каждый человек должен хотя бы раз в жизни увидеть солнечное затмение. Она встряхивается, сбрасывает сонливость. Выйдя из-за ворот на сумеречную улицу, она направляется туда, где навесы крыш и чердаки не затеняют неба. Она продирается через проволочную ограду, проволоки за ее спиной звенят, словно струны. Посередине картофельного поля самое лучшее место, чтобы наблюдать затмение. Дедушкины синие очки ладно сидят на носу. На небе виднеется черный диск, с одного бока которого начинает мало-помалу разрастаться искрящаяся полоска.
3
Раньше, до войны, Мирьям верила женским байкам, что смерть подает о себе знак загодя. Старуха с косой особой выдумкой не отличалась, и приметы в большинстве были по-человечески обыденными. Близкие будущего покойника слышали стук в окошко, в дверь или потолок. Видно, смерть готовилась прийти и подыскивала дыру, где бы ей удобнее было протащить свои кости. Иногда от такой однообразной стукотни у нее начинали ныть костяшки пальцев — или, может, костлявой надоедали одни и те же обычаи — тогда она принималась мяукать, с отвратительным хрустом грызть стекло или с чавканьем поедать своих собратьев — пауков-крестовиков. В другой раз на нее находила ужасная тоска, и она завывала и повизгивала за вентиляционными решетками, гудела и свистела в дымоходах. Когда смерть сердилась или у нее болел живот, она бушевала в подполе. Расшвыривала бутылки и звонкие березовые поленья, размахивала колуном так, что сверкало лезвие, и изображала из себя палача над пустым чурбаком.