Литмир - Электронная Библиотека

– А чё я сильно, сильно-то у нас и нечего, – говорит мама – хлопочет. – Так только, горесть перебить.

– Дак и не надо. Не есть пришёл – маленько выпить. Ты уж нас шибко не ругай… Но. А то за день-то намёрзся.

– Да уж поджало – и намёрзнешься.

– Не говори, давно уж так-то не давило.

– Кляшшый.

Интересно бывает у нас Захар Иванович: за столом он, как другие гости, не сидит обычно, сидит на полу, возле буржуйки, подогнув под себя одну ногу, как турок, другую вперёд выставив, локтём упрётся на колено, курит папиросу. Когда всю выкурит, засовывает окурок, не загасив его, за отворот своего валенка. После на улице где-нибудь развернёт отворот и вывалит на снег скопившиеся за ним, за отворотом, окурки. Когда пора выпить, встанет, подойдёт к столу, стопку опрокинет, закусит быстро чем-нибудь и – опять на своё место. Так и беседуют: отец, находясь за столом, а Захар Иванович – возле буржуйки, им как-то ладно.

Вот и сейчас устроился уже по-своему Захар Иванович на полу, достал папироску, прикурил, затянулся шумно, с придыхом, и дым столбиком в потолок, голову запрокинув, выпустил. Нос у него большой, сизый, ещё и с мороза, так и вовсе распух как будто, на лице щетина пегая, густая, а на голове волос мало – темя просвечивает, и всё время улыбается Захар Иванович, щуря голубенькие глазки, словно близорукий. И рот у него не прямой, а наискось. «С малолетства курит, чуть ли не с пелёнок, – говорит Марфа Измайловна, – дак и скривило, покуда кось тогды ишшо не утвердилась… Её во рту-то попелехтай, языком-то поворочай – паперёсу… Рот-то – ладно, самого не повело бы».

– Дак ты чё? – спрашивает его отец.

– А ты давай там распечатывай, – отвечает Захар Иванович. – А я пока тут покурю… Давай командуй.

– Да ты и здесь бы покурил. Тут вот и пепельница, – говорит отец. – Я ведь курю вот.

– Здесь мне ловчей.

– Ну, и даёшь.

Разговор привычный – за них его проговорить можно – долдонят.

Схрумкал папка в кулаке сургуч на бутылке, крошки сургуча в пепельницу из ладони высыпал, открыл бутылку, разлил водку по стаканам, сидит, ждёт.

– Пьяницы, – шепчет мне на ухо Рыжий.

– Ну, – говорю.

– Я никогда пить не буду, – говорит Рыжий. – Горькая. Это бражку ишшо можно.

– И я тоже, – говорю.

– Вы на полу-то тут не застудитесь, – говорит нам мама. Села она на стул под часами, вяжет. – На кровати вон играйте.

Запихал Захар Иванович окурок в свою «пепельницу», поднялся, крякнув, со своего места, взявшись рукой за поясницу, подступил к столу. И: ну, мол; ну, мол.

Выпили они. Не чокаясь: «За Стародубчиху… чтоб ей там было… или не было». Сморщились. Подхватили с тарелки быстро вилками капусту, закусили молча. Чё уж, и правда, пить, раз так противно?

Опять Захар Иванович возле буржуйки, по-турецки там устроился, уже и курит, дым посылает к потолку – дым послушный – отправляется; табаком вкусно пахнет – ох, весна скорей бы уж, как и дождаться.

– А сколько лет-то ей уж было? – спрашивает папка, развернувшись за столом к Захару Ивановичу.

– Как коршуну, наверно, – говорит Захар Иванович. – Сколь её помню, всё была старухой. Митрей-то ихний ведь меня намного старе, ну а он у них был самый младший, старших-то выбили на фронте… Он прошёл – и ни царапины. Мать моя говорит, что у яё уж мох на крыльцах вырос.

– Ну, – говорит папка. – Может, и вырос… как у щуки.

– Ну дак, – говорит Захар Иванович. – Поживи-ка столь… и сплошь весь обрастёшь.

Молчат. А после папка и спрашивает:

– А на Кубе-то чё, слышал?

– Слышал, слышал, в мэтээсе говорили. Дак они, поди, добьются… так оно мне чё-то кажется.

– Кто?

– Да кто, американцы.

– А-а, – говорит папка. – Эти добьются. Наскребёт кошка на свой хребёт… Везде лезут.

– Но, – говорит Захар Иванович. – Чуть слабина где, и они там.

– Раз капитал, повсюду клешни, – говорит папка.

– Это уж точно, – говорит Захар Иванович. – Мороз-то скоро этот кончится?

– Кто его знает?

– Пошли на печку, – предлагаю Рыжему.

– Пошли, – говорит.

– Мама, мы на печку, можно?

– Можно, можно, – отвечает. – Там опара, в дё-же-то, не опрокиньте.

Забрались мы на русскую печь, штаб там сразу устраивать начали: Рыжий – Чапаев, я – Петька. Дёжа с тестом – Анка, и на самом деле бы не опрокинуть.

– Про войну бы лутшэ там поговорили, – говорит Рыжий. – То болтают чё попало.

– Ага, – говорю. – Про войну они не любят.

Свет погас – станцию заглушили.

– Солярка кончилась, – говорю.

– Вряд ли, – говорит Рыжий. – Нордет, наверное, напился – в эмтээсе деньги выдавали.

Прошла в потёмках мама на кухню, спички в печурке нащупала, чиркнула и засветила скоро лампу. Идёт с ней мимо нас. Вошла в прихожую, поставила лампу на стол.

Нину и Николая даже и не слышно – притаились. Ну ничего, ещё дождутся.

Мама вяжет – тень от рук её и спиц за ней мелькает под часами – как-то страшно.

Папка с Захаром Ивановичем разговаривают. Об охоте речь у них и о собаках, что ли? Может быть, о соболях или о белках? У меня в ушах шумит как будто – что-то слов не разбираю.

Мы играем: красные – беляков направо и налево рубим; не свалиться бы мне с печки.

А потом как будто слышу:

– Он уснул, тётка Елена, – его, Рыжего, как будто голос. – Тычу-тычу, а он дрыхнет, – в вату голос будто упакован.

Открываю глаза, вижу: смотрит на меня мама – всматривается – как в буквы. После трогает рукой мой лоб и говорит:

– Ох, тошно мне, да он горячий-то… как печка.

Снял меня отец с печи, унёс на кровать – с ним, с отцом, мы будто пролетели по избе – как птицы.

Слышу после, словно во сне, как стали собираться дядя Захар и Рыжий. Извиняется Захар Иванович за свой приход, к ним теперь в гости зазывает: приходите, мол, как выберете время. Попрощались – ушли будто. Забыл ли я про них просто. Не помню. Помню пятна – кто-то намазывает их на стене как будто и стирает.

Раздела меня мама – соображаю колко телом, – смазывает мёдом, обворачивает газетой, после укутывает в шаль и укрывает одеялом. Вижу: смотрят на меня озабоченно и испуганно сестра и брат – как молятся. И говорит будто кто-то: «Спиридон, Спиридон». И другой уже кто-то: «Стародубчиха!» – и что-то чёрное – не ночь ли?

И проваливаюсь я куда-то сквозь непроницаемое, чёрное, падаю, пролетая мимо летней, маревой, муравчатой Ялани, мимо ельника густого, мимо Спиридона, мне знакомого и незнакомого, мимо мамы, отца, Нины, Николая, Марфы Измайловны, Ивана Захаровича, Захара Ивановича, Рыжего, Карьки, тёлушки красной и Буски – забываюсь. Ничего и никого – пусто. И вдруг среди этой пустоты и темноты возникает передо мной Стародубчиха. В голубом сарафане. Простоволосая. Молодая. Но я её узнаю. То, что это она, не сомневаюсь даже.

– Ну вот, милый, – говорит Стародубчиха. – Почти и встретились. Ты-то вернёшься, знамо дело, я уж нет, туда уж неохота. Лишнего там не болтай, передай только, что видел меня, что у меня пока всё ладно, и как мне рады-то тут, рады.

– Хорошо, баушка Парасковья, – говорю я. – Передам.

– Да какая я тебе теперь и баушка, – говорит Стародубчиха. – Это там-то баушки да внучики, а тут всё душеньки – все ровня. Я тебе – считай, что так – почти подружка. Ну ладно, милый, до скорого свидания, – говорит Стародубчиха. И говорит: – Тут, парень, всё скоро, тут оно – всегда. И как легко-то мне, легко-то. Ну, я помчусь к своёму Спиридону. То сговорились, да ещё не виделись: он чё-то шибко чем-то занят.

Сказала так Стародубчиха, и след её простыл.

А я смотрю и вижу:

Скатывает на меня с горы звонко хохочущий Рыжий огненное колесо, разлетаются во все стороны – от колеса ли искры, от Рыжего ли веснушки, – вот-вот оно меня спалит, задавит, колесо…

И не колесо это, а – солнце… В снег в логу вминаюсь телом я, короблюсь, обжигаюсь.

Страшно, страшно, страшно, страшно.

И опять я от себя исчез куда-то.

И очнулся только поздним утром – девять раз часы пробили.

21
{"b":"613243","o":1}