От него Лёшка слышал множество песен и рассказов про синее море, про белогрудые паруса, про казачьи лодки, про то, как горел город Астрахань на Волге, как казаки уничтожили царский корабль «Орёл» и как славно они пировали. Весной, когда над Москвой шли с северо-востока низкие чёрные тучи, когда на Яузе начинал трещать лёд и ветер сотрясал соломенные кровли в Измайлове, у Лёшкиного отца начинался приступ тоски.
Он без конца говорил о том, как пройдёт лёд, как задует ветер, как пойдут с низовья караваны с солью и рыбой, с персидским шёлком и с бусами, а с севера повезут пеньку, полотно и лес; как дожидаются ветра тяжёлые суда на Москве-реке и Оке и как в затонах по ночам горят костры. Мать бранила отца, топала ногами, проклинала тот день, когда вышла за него замуж, упрашивала хотя бы невинное дитя пощадить и не рассказывать ему сказок про вольных молодцов да про дальние края. Когда Лёшке было семь лет, отец умер, а мать раз и навсегда запретила ему поминать отцовы сказки. Но Лёшка не забыл ни одного слова. Мальчик он был молчаливый и задумчивый. Часами сидел он на пустом дворе, глядел на облака, вдыхал полной грудью весенний ветер и запах сырого дерева от намокших после дождя брёвен.
Он тайно играл в казаков. Когда матери не было, он, размахивая самодельной саблей, брал приступом сарай и испускал боевой казачий клич: «Сарынь на кичку!»[10] Затем он врывался в сарай, где испуганно кудахтали куры, и брал в плен хохлатку.
В глубине сарая стояло в пыли и мраке какое-то странное сооружение: это была лодка, но не такая, какие ходили по Москве-реке.
Лодка была узкая, длинная, с красивыми крутыми боками. На ней торчала, упираясь в стрехи[11] сарая, мачта. Реи[12] были обломаны, руль наполовину сгнил. На носу было когда-то выведено золотой краской название, но оно стёрлось. Остался только красно-зелёный нарисованный глаз, который, как казалось Лёшке, светился в темноте. На борту и на остатках рея любили сидеть куры. Лёшка сгонял их, но куры считали эту странную штуку в сарае своей собственностью, тотчас же садились снова и пачкали палубу.
– Кыш отсюда, хохлатые! – кричал на них Лёшка. – Куда вам, курам, на кораблях плавать! Вы и летать-то не умеете!
Куры быстро моргали, самодовольно глядя на Лёшку: смотри, дескать, какой у нас высокий насест, выше ничего на свете не бывает.
Лёшка взбирался на эту лодку и, прислонившись к мачте, командовал:
– Парус поднять! Смотри в оба – купец идёт! Пищали[13] и сабли изготовь! Правее держи! Ещё правее! Спускай вёсла на воду! Выгребай сильней, братцы, а то уйдёт! А ну за мной!
И Лёшка бросался в бой. Но тут мать приходила к курам, и Лёшке приходилось уходить на двор. Он садился на кучу брёвен и пел вполголоса, глядя на небо.
Так и сейчас. Только мать ушла и Лёшка замурлыкал вполголоса ту же песню, как вдруг перед ним выросли два человека.
Один из них был высокий юноша в зелёном кафтане. На шее у него был повязан белый шарфик, на ногах были сапоги выше колен. За ним с трудом поспевал тучный иностранец с толстым, гладко выбритым лицом.
У иностранца на полных ногах были белые чулки и туфли с пряжками. На голове у него торчала плоская круглая шляпа, словно не надетая, а поставленная на голову.
– Ты кто? – спросил юноша, подбегая к Лёшке стремительной, прыгающей походкой.
– Я сторожев сын, – сказал Лёшка, низко кланяясь странно одетому юноше.
– Звать как?
– Лёшка.
– Ты что пел?
Лёшка покраснел до корней волос.
– Это песня мореходная, – сказал он. – Это про ладьи.
– Я слышал, что мореходная. «Забелелися на кораблях паруса полотняные…» – а дальше как?
Лёшка поглядел на юношу исподлобья. Юноша смотрел не строго. Губы у него сложились в усмешку. Живые чёрные глаза смеялись.
– Ну что ты молчишь? Не бойся.
– Матушка не позволила таковы песни петь.
– А я позволяю.
Лёшка вздохнул:
– Дальше так поётся: «А не ярые гагали[14] на сине море выплыли – выгребали тут казаки середи моря синего…»
– Казаки?
– Мейнгер[15] Питер, – резко сказал иностранец, – не слушайте эту песню: это воровская песня!
– Отстань, мейнгер! Разве казаки и по морям плавали?
– Ещё как! – гордо сказал Лёшка. – По синему морю Хвалынскому[16] да к дальнему персиянскому берегу[17]…
– Откуда знаешь?
– Слышал, – многозначительно отвечал Лёшка.
– А дальше? Песня-то как дальше поётся?
– Дальше забыл, – сознался Лёшка.
– Эх ты, певец! А что за сарай?
– Боярина Никиты Ивановича покойного…
– А что там?
– А там хлам всякий.
Куры закудахтали в сарае.
– Курятник, что ли?
– Пойдёмте, мейнгер Питер! – сердито сказал иностранец. – Тут нет ничего примечательного.
Юноша повелительным жестом указал на сарай:
– Открой!
– Не указано открывать, – пробормотал Лёшка, боязливо оглядываясь.
– Кем не указано?
– Царёвы люди не велят.
– А я велю. Ну!
Юноша нахмурил брови. Видя, что Лёшка колеблется, он подбежал к двери и распахнул её. Куры испуганно закудахтали.
– Что это? Что за лодка? Мастер Тиммерман, погляди-ка!
Тиммерман подошёл поближе, посмотрел и произнёс не торопясь:
– Это есть бот.
Юноша схватил Тиммермана за руку и почти силой втащил его в сарай.
– Какой бот? Зачем?
– Ходить по воде, – отвечал Тиммерман, брезгливо стряхивая с туфель солому и куриный помёт.
– Это я и без тебя знаю. А зачем у него мачта?
– Ходит под парусами, – сказал Тиммерман, – и не только по ветру, но и против ветра.
– Как – против ветра? Врёшь ты, мейнгер! Такого не бывает.
– Не прямо против ветра, – сказал Тиммерман, обиженно надувая толстые щёки и шею, – а вот так…
И он показал рукой, как лавирует бот.
Юноша легко вскочил на борт и потрогал мачту.
– Хороша ладья! – сказал он.
Лёшка стоял в стороне и с опаской поглядывал на кучу рогожи, лежавшую на корме бота. Тиммерман угрюмо смотрел на судёнышко.
– Бот старый, гнилой, – пробурчал он, – плавать на нём нельзя, он утонет. Пусть уж лучше останется в сарае.
– Починить можно! – весело отозвался юноша. – А что там, на корме?
Юноша шагнул в бот. Послышалось его удивлённое восклицание, и он вылез, держа за шиворот какого-то мальчика в грязном потешном мундире. Этот мальчик оказался капитаном Фёдором Троекуровым.
Юноша расхохотался:
– Вот ты где прячешься, Фёдор! А тебя по всему Измайлову царицыны люди ищут. Хитрец!
– По вашей воле, господин бомбардир, – мрачно проговорил Фёдор.
– Кто же тебя кормит?
– А вон парень, Лёшка Бакеев, сторожев сын. Такого страху я набрался, сил нет. Приходили сюда стремянные[18], весь сарай обшарили. А я в лодку спрятался. С тех пор в ней и сижу.
– Отец твой упрям, как колода, – сказал юноша-бомбардир, – вынь да положь ему сынка! Он до того меня доведёт, что я его прогоню. Ну что ж, сиди!
Он повернулся к Лёшке:
– Эй, поди сюда, парень! Тебе зачем бот нужен? Ты на нём плаваешь, что ли?
– Я на нём играю…
– Во что же ты играешь?
Лёшка хотел сказать: «в казаков», но, поглядев на Тиммермана, сдержался.
– В море.
Юноша расхохотался звонко и искренне.
– Так ты мореход?
Лёшка смотрел на его смеющееся лицо и растрёпанные ветром длинные волосы. Этот бомбардир с каждой минутой всё больше ему нравился.