И, несмотря на все старания, назначенный день настал. В зале установили хупу – брачный шатер, символизирующий крышу общего дома, под которую входит новая семья. Приехали брат Рувим, дядюшка из Питера, многочисленная родня невесты. Кого среди гостей только не было: русские, литовцы, евреи, поляки – друзья дома и семьи, родичи, просто уважаемые люди губернии. Были здесь важные господа из Вильно, Минска, Бобруйска и Гомеля, гости из царства Польского…
Под чтение благословений Додик дрожащими руками закрыл лицо Розочки бадекеном (вуалью). Вместе вошли под сень свадебного шатра, хупы. Розочка была какой-то другой – не смущенной как при первой встрече, не веселой, как в кафе, а строгой и торжественной, отстраненной. Вместе произносили слова молитвы.
Голос дрожал, когда Додик надевал на палец невесты кольцо, произнося слова на древнем языке: «Вот, с этим кольцом ты посвящаешься мне согласно закону Моисея и Израиля». Их пальцы встретились, а лица сблизились. Додик вдруг увидел сквозь вуаль, что у Розочки в глазах плещутся слезы, губы чуть заметно вздрагивают. Он словно впервые увидел ее лицо, полное истинной библейской красоты и жертвенности.
– Господь наш, какое же она чудо! И Она – моя жена! – пронеслось в голове у Давида. Он почти не чувствовал мира вокруг себя. Он видел только свою Розочку, казавшуюся с каждыми мигом все более красивой и желанной. Бабушка поднесла бокал с вином невесте и передала его Хаиму, который поднес его Давиду. Юноша неожиданно для себя отхлебнул изрядный глоток. В глазах тестя, принявшего бокал, заиграли смешинки. Вино было терпким и ароматным. Стало немножко легче. Он уже уверенно разбил стакан, завернутый бабушкой в кусок ткани.
– Мазл тов! Счастливой жизни! – кричали гости.
Потом все смешалось перед глазами. Танцы, здравицы, опять танцы. То быстрые и веселые, то тягучие и грустные звуки инструментов лучших кляйзмеров Бобруйска, шутки бадхена, обязательного тамады на свадьбе. Громогласная бабушка, несколько скрипучий и «начальственный» голос отца Розочки, выкрики непоседливого Рувима, который теперь, после гимназии, осваивал мировую новинку – самолет, монотонное чтение положенных молитв раввином… Все это смешалось в одно пестрое колесо.
Помнилось только немного испуганное, а потому особенно строгое лицо Розочки, ее огромные карие глаза, дурманящий запах, идущий от ее волос. Его мужской опыт был слишком мал и не особенно радостен, чтобы вообразить себе то, что последует позже. Он скорее боялся этого, чем желал. Но желание гладить эти волосы, целовать эти губы было почти невыносимым.
Когда же они, наконец, остались вдвоем, их обоих охватила неуверенность. Двери в комнату под совсем даже не смешные шуточки бадхена закрылись, а они продолжали стоять, не решаясь сделать первое движение, боясь ошибиться, обидеть другого. Как быть и что делать не знали ни он, ни она.
Минуты бежали. Наконец, Давид медленно подошел к своей жене – уже жене. Снял с лица вуаль, медленно и очень осторожно, точно боясь разбить, провел кончиками пальцев по лицу Розочки, по волосам и также осторожно коснулся губами ее губ и почувствовал движение ее тела навстречу…
Потом была долгая ночь с неумелыми ласками, неуклюжими попытками выглядеть более опытным, чем был на самом деле.
…Уже под утро, когда, измученные ночным приключением, от которого полагается приходить в восторг, они тихо лежали рядом друг с другом на огромной постели под балдахином, Розочка уткнулась лицом в грудь Давида и заплакала. Плакала она долго и сладко-сладко. О чем? Да ни о чем. О жизни, о мужчине, которые уже стал для нее самым родным, о своих детских грезах, о том, что она стала женщиной и женой, но ничего в себе нового не чувствует.
Додик, пытаясь успокоить, нежно гладил жену по голове:
– Ну, что ты? О чем ты? – шептал он.
А она все плакала и плакала. Слезы лились из глаз, вымывая все дурное, что было в душе, унося прочь страх и тревогу. Благословенные слезы счастья, горя, освобождения.
А потом был долгий и сладкий сон.
Додик проснулся первым; приподнялся на локте. Сквозь тяжелые плотные шторы свет едва пробивался. Розочка спала. От ночных слез ее губы и носик припухли. Но Додику это казалось особенно трогательным. Он долго-долго смотрел на свою жену, свою женщину. Потом осторожно коснулся губами ее щеки, шеи.
Розочка открыла глаза. Пальцы скользнули в пышную шевелюру мужа.
– Додик… Хороший мой…
– Розочка, – почти прошептал он. И жадно припал к ее губам.
***
Через три дня поезд уже вез Додика в Петроград. Но если в Бобруйск он ехал в самых растрепанных чувствах, то сейчас настроение было совсем другим – рядом с ним в купе сидела его любимая женщина, его жена, его Розочка. Радость распирала его от темечка до пяток. Сердце екало при каждом взгляде на Розочку. Даже колеса отстукивали веселый ритм. Унылый пейзаж за окном с чахлой зеленью вдоль дороги и тот казался радостным. И Додик, и Розочка болтали о всякой всячине, поминутно вскакивая к окну, чтобы показать друг другу «нечто особенное» в пробегающих мимо чахоточных красотах. Даже когда уже совсем ничего не показывалось, они просто держались за руки и смеялись. Радость просто рвалась наружу. От чего? Просто от жизни. Оттого, что они рядом, а дальше судьба сулит им только счастье.
В соседнем купе ехал дядюшка Насон. Он испытывал гораздо меньше радости. Сама поездка была ему не то чтобы в тягость, но особого удовольствия не принесла. Множество новых забот. Вот и с молодыми. Нужно будет подыскать им квартиру в Питере – в его квартире им совсем не место. Ну, это ладно. Не большая проблема. Гораздо хуже то, что происходит в стране. Цены растут, люди звереют, войне нет конца. Ох, не кончится это добром. И что делать прикажете? Уже долгие месяцы эти мысли не давали ему покоя.
Нет, он, конечно, за прогресс и свободу. Только вот получается, как правило, не прогресс со свободой, а якобинство с террором, беззаконие. И что тогда? Кому тогда нужен ординарный профессор? Матушка уверена, что любую беду пересилит. До сих пор так и было.
А вот он уверен гораздо меньше. Жизнь-то будет другая, с другими правилами. Если в той жизни вообще будут какие-то правила. И им в той новой жизни места нет. Никому нет. Ни коммерсанту, ни профессору, ни адвокату. Насону уже давно было страшно – с того дня, как он, случайно оказавшись на окраине Питера, первый раз увидел огромную толпу безоружных – пока безоружных – солдат и матросов из резервных частей, громко выкрикивающих антиправительственные лозунги, и полицейских, мирно стоящих поблизости, со вниманием слушающих солдатские речи и крики. Они, а не люди его круга и есть революция. Просто не все еще это осознали.
Им – нищим, неудачникам и бездельникам – нужны не прогресс и свобода, не европейский путь развития. Им нужна месть. Страшная месть всем, кто выше, успешнее и образованнее. Они и будут править бал. Они, как новые гунны, опрокинут все, что породила цивилизация. А все прекраснодушные мечтатели будут просто раздавлены этой страшной серой массой.
Его коллеги толкуют о новом человеке, рождающемся на наших глазах. Как же. Это – не новый человек и не естественный человек, которого придумал мечтатель Руссо. Это – страшный маргинал, который прежде таился в подвале вместе с крысами и тараканами. Теперь он уже заявляет о себе на улицах Питера и Москвы. Он и придет к власти на волне крови. Какие счастливые дурачки, эти Додька с Розочкой. Милуются рядом. И нет им дела до того, что весь мир, столетия культуры полетят в тартарары. И ведь скоро полетят…
Насон вышел покурить, но сигара не успокаивала. Смех, доносившийся из соседнего купе, раздражал. Наконец, стихло. За окном стояла глубокая ночь. Колеса продолжали свой бесконечный перестук. Уже и в нем усталому сознанию мерещилось что-то враждебное. Насон попробовал заснуть. Чем больше он старался, тем меньше было сна. За стенкой зашуршало. «Милуются», – почему-то зло подумал он. Однако это и отвлекло его от печальных мыслей. Сон, наконец, начал входить в его мир. Поезд уже приближался к Петрограду.