Они спускаются, все ниже и ниже. В подвале холодно, даже холоднее, чем в непротопленных квартирах. Земля гудит от ударов бомб: невидимый монстр гуляет по городу.
– Помните: разговаривать запрещено, – объявляет Шнек.
– Мы здесь надолго? – вздыхает фрау Метцгер.
– Не разговаривать, – предупреждает Шнек.
– Мой артрит…
– Тихо! – повторяет Шнек.
– Мам, а он почему разговаривает? – интересуется Зиглинда.
Шнек поворачивается к ней.
– Я говорю, чтобы сказать, что нужно молчать.
– Совершенно верно, – шепчет герр Шуттманн.
– Т-с-с-с, – шипит Шнек.
– Я не говорю, я шепчу, – заявляет герр Шутт-манн.
– Но теперь-то говорите!
– Я просто хочу объяснить, герр Шнек, что ваше замечание было необоснованным, поскольку я не говорил, а шептал.
– Все равно вы расходуете воздух. На каждого отведена определенная мера, и вы потребляете больше, чем полагается.
– Теперь и воздух у нас по карточкам, – шутит кто-то, и смех эхом раскатывается по подвалу.
– Кто сказал? – взвизгивает Шнек.
Тишина.
– И еще, – заявляет Шнек. – Не надо пугать детей бомбами.
Зиглинда хочет спросить его, правда ли, что англичане красят самолеты специальной краской, от которой те становятся невидимыми и неуловимыми для прожекторов, – однако не решается. Курт начинает реветь, от его крика просыпается другой ребенок, и еще один, и еще один. Весь подвал заполняется плачем.
– Дамы, дамы! – вопит Шнек. – Уймите своих младенцев.
– Они еще малы, – говорит папа. – Их легкие не расходуют много кислорода даже во время плача.
Шнек внимательно изучает Курта и малыша Шуттманнов.
– Логично, – соглашается он.
– Благодарю, – отвечает папа.
– Не разговаривайте, – повторяет Шнек.
– Ш-ш-ш-ш, – матери качают младенцев. – Ш-ш-ш-ш.
Легкая рябь на темной воде.
Только после официального заявления рейхсмаршала Шнек смягчает правила.
– Теория экономии кислорода оказалась научно не обоснованной, – объявляет он. – Недостаток воздуха возможен только в полностью герметичных бомбоубежищах, а таких не существует, так что нам нечего опасаться. Автор этого нелепого правила понесет соответствующее наказание. К счастью, герр Геринг раскрыл нам глаза на истинное положение вещей, теперь мы можем разговаривать сколько угодно.
Тишина.
* * *
Бригитта Хайлманн спит очень чутко. Нередко она просыпается среди ночи, когда весь дом погружен в сон, и даже Шнек уже не несет свою вахту. Все ночные звуки ей хорошо знакомы: колеса электропоезда, прибывающего на станцию Савиньи-Плац, рассекают темноту; потрескивает, остывая, черепичная крыша; стучат по лестнице каблучки танцевальных туфель фройляйн Глекнер, когда она, вопреки правилам, возвращается домой за полночь: двенадцать ступенек, пролет, двенадцать ступенек, пролет. И более близкие звуки: Юрген и Зиглинда время от времени что-то бормочут во сне, младенец вздыхает и похныкивает, старинные напольные часы, привезенные из фамильного дома Хайлманнов, отстукивают час ночи. И еще ближе: дыхание мужа во сне – очень прерывистое, будто он раз за разом видит один и тот же кошмар, будто его раз за разом нагоняет страх. Сегодня к этим привычным звукам добавляется что-то новое – или ей только кажется. Звук выламываемой двери, царапающий скрежет тяжелой мебели по паркету.
– Готлиб, – шепчет она, трогая мужа за плечо. – Готлиб, ты слышишь?
Он что-то бурчит и поворачивается на другой бок, Бригитта убирает руку. Она встает и на ощупь пробирается к двери, с трудом различая предметы в затемненной спальне. Она заглядывает в зеркало, но видит там лишь смутную тень в ледяной черноте. И что это за рука? Ее собственная? Или это ваза в форме ладони, которая стоит на туалетном столике на ажурной салфетке? Ее подарил Готлиб в самом начале их знакомства. Изящная и бледная, она напоминает руки в рекламе мыла, наручных часов и ароматизированного лосьона: «Питайте кожу, укрепляйте нервы. Зеркало не врет, руки выдают ваш возраст. Самочувствие зависит от сердца, внешний вид – от кожи». Поначалу Бригитта даже ставила в нее цветы, однако ваза оказалась очень неустойчивой и падала всякий раз, стоило хоть немного задеть столик. Готлиб дважды клеил основание и один из пальцев – трещины почти не заметны, но вода стала подтекать. Когда Зиглинда была маленькой, Готлиб сказал ей, что это рука дамы, которую затянуло внутрь туалетного столика, и теперь она машет и стучит по ночам, чтобы ей помогли выбраться. Это так напугало Зиглинду, что она боялась даже проходить рядом со столиком, пока Бригитта не подняла вазу и не показала, что снизу ничего нет – и дамы тоже.
На лестничной площадке опять раздается шум, будто что-то перетаскивают или ломают. Готлиб вздыхает во сне.
* * *
По субботам после школы мама обычно брала Зиглинду и ее братьев к тете Ханнелоре. Та жила в Далеме, самом респектабельном районе Берлина, в величественном доме, фасад которого украшали фигуры детей, поддерживающих карнизы на вытянутых руках. В подъезде сверкали зеркала, канделябры и латунные дверные ручки, отполированные до золотого блеска. Тетя, высокая элегантная дама с глубоко посаженными зелеными глазами и шелковистыми каштановыми волосами, привыкла жить в достатке. Она умела выбирать хрусталь и вести непринужденную беседу. Она так разговаривала с лавочниками и рыночными торговцами, что ей всегда доставалась самая свежая рыба и самые крупные яйца. Ее просторная квартира на первом этаже выходила окнами во внутренний двор, засаженный дубами и каштанами. Летом их зеленые кроны давали прохладную тень, а зимой голые ветви пропускали солнце. Полы были устелены настоящими персидскими коврами, фотографии вставлены в рамки из чистого серебра. Некоторые семьи в ее доме держали прислугу, свою тетя распустила, когда умер муж и она на какое-то время оказалась стеснена в средствах. Тетя была на двенадцать лет старше своего брата Готлиба, все четверо ее сыновей уже выросли и служили в вермахте, старший в звании обер-ефрейтора. Она не снимая носила свой почетный крест немецкой матери.
– Проходите, проходите, – говорила она, провожая Хайлманнов через прихожую, где стояла дубовая скамья, украшенная резьбой в виде танцующих медведей, которая всегда манила Зиглинду, прямиком в гостиную со стульями, обитыми штофом, и бамбуковой ширмой, расписанной в японском стиле. На столе пыхтел самовар – осторожнее, дети, не трогайте, – а на голубой тарелке китайского фарфора лежало любимое лакомство Юргена: пряное хрустящее рождественское печенье. И откуда тетя брала дефицитные пряности? Мама говорила, что их сейчас не купишь, однако тетя Ханнелора всегда, а не только в зимние праздники, пекла такое печенье для Юргена и позволяла ему обгрызать краешки, доходя до очертаний ветряных мельниц, русалок, замков и кораблей, вместо того, чтобы аккуратно откусывать по кусочку, как положено воспитанным детям. Мама хоть и считала, что тетя балует ее сына, но высказывала недовольство только дома. В гостях она не говорила ни слова против, даже когда тетя бралась наряжать Зиглинду: делала ей взрослые прически, пудрила щеки и нос, красила губы, заворачивала в дорогие туалеты – а девочка путалась в свисающих рукавах и наступала на подол.
– Как бы я хотела иметь такую дочку, – говорила тетя, оправляя матросский воротник на платье Зиглинды. – Тебе повезло, Бригитта. Сыновья любят своих матерей, пока малы, а дочери заботятся о них до старости.
Большая часть драгоценностей, принадлежавших бабушке Хайлманн, была распродана в годы Великой депрессии, однако у тети Ханнелоры сохранились украшения из берлинского чугуна, доставшиеся ей в наследство от прабабки: пара широких ажурных браслетов и кольцо с надписью «Я сдала золото за железо». Это было не личное послание, которое гравируют с внутренней стороны, как на мамином обручальном кольце – «Любимой 13.6.33». Надпись шла снаружи, чтобы все ее видели. Тетя носила это кольцо вместо обручального, как и ее прабабка, а по особым случаям – в день памяти героев и в день рождения фюрера – надевала еще и чугунные браслеты. Люди на улице останавливались, чтобы высказать восхищение ее безупречным происхождением и подвигом ее семьи.