– Вишневый нет, – ответила Эмилия, – только абрикосовый.
– Из абрикосов тоже хорош, – заметил Кристоф, – но я люблю из вишен.
Гость – высокий подтянутый мужчина с темными волосами и спокойным голосом – прибыл, когда свадебные часы пробили одиннадцать. Он выглядел, как человек, который всегда знает, что сказать. Он выглядел, как человек, который уверенно возьмет вас за руку и проводит домой, случись вам потеряться. На нем была не униформа, а дорогой черный костюм, на лацкане которого блестел партийный значок. Кристоф усадил его на лучшее место, и Эмилия сняла крышку с медового пирога.
– У меня совсем немного времени, – начал было гость, но Эмилия уже протянула руку за ножом.
– Он из своего меда, – проговорила она. – Муж покажет вам ульи. Его отец сам вырезал их в форме человеческих фигур.
Она вручила гостю тарелку и вышитую салфетку.
– И еще вы непременно должны увидеть наши лиственницы, Кристоф посадил их в 1933 году в честь победы на выборах. Осенью они просто чудесны.
Они замолчали, занявшись пирогом. Гость чуть не подавился кусочком миндаля, но, к счастью, быстро откашлялся.
– Мы, конечно, можем проводить вас в детскую, – предложила Эмилия. – Если это необходимо.
– Благодарю. Не нужно, – ответил гость.
– Хорошо, – кивнула Эмилия.
– Нам бы хотелось поскорее все уладить, – добавил Кристоф, – чтобы прекратить страданья…
Гость кивнул – он добрый человек, справедливый человек.
– Спасибо, что вы приехали, – сказала Эмилия, провожая гостя. – Спасибо, что вы занимаетесь нашим делом.
Да, он добрый и справедливый человек – супруги Кренинг были единодушны. Оставшись одни, они вернулись к своим обычным делам.
Сентябрь 1939. Берлин
Но вернемся к началу: несколькими неделями раньше нелепый человек с нелепыми усами отменил очередной съезд партии, созывавшийся под лозунгом «Ради мира», – чтобы напасть на Польшу.
Война была развернута с исключительной пунктуальностью и в строгом соответствии с планом. Шестилетняя Зиглинда Хайлманн вместе с родителями и братьями сидит в гостиной и слушает, как голос из радио с треском распространяется по их берлинской квартире подобно разгорающемуся пожару.
Я вижу, как ее отец Готлиб сжимает антенну двумя пальцами, пытаясь поймать сигнал, но получается плохо. Какая несправедливость, злится он, мы живем на верхнем этаже в Шарлоттенбурге, а это не какие-нибудь трущобы!.. Когда ему кажется, что он поймал сигнал, вся его угловатая узкая фигура застывает, однако лицо остается недовольным. Бригитта, мать Зиглинды, показывает вправо, но отец двигается слишком порывисто и опять теряет сигнал.
– Чуть-чуть назад, папа, – подсказывает Зиглинда.
Собрав все терпение, отец осторожно передвигает провод, и ему наконец удается поймать фюрера без искажений.
Юрген, ему уже почти пять, строит башни из деревянных кубиков и, не дожидаясь, пока они упадут, сам ломает их, с грохотом рассыпая по паркету.
– На ковер, Юрген! Соседи!
Курт, он еще младенец, кряхтит в колыбели.
Зиглинда выглядывает в окно и спрашивает:
– А где враги?
Фюрер таращится на всех с портрета, висящего над диваном, и хмурится, чтобы выглядеть внушительнее. Папа переставляет ногу.
– Мама, где они?
«Вся моя жизнь – лишь бесконечная борьба во имя моего народа, – вещает радио. – Будучи сам готов в любой момент отдать свою желчь – ее может взять кто угодно – за мой народ и за Германию, я требую того же и от каждого…»
– Свою желчь? – переспрашивает мама. – Нашу желчь?
– Свою жизнь, – шикает папа: он уже слышал эту речь на работе по громкоговорителю.
– Да, наверное. Жизнь. Но я четко слышала – желчь. Хотя зачем фюреру наша желчь…
Юрген строит и ломает башню за башней, Зиглинда отходит от окна и садится на диван рядом с мамой, младенец вздыхает во сне, папа стоит неподвижно, воздев тонкие руки к небу, как святой, раздающий благословения, и я смотрю на них, на этих обычных людей, – над ними лицо фюрера, из угла доносится его голос, как будто он чревовещатель, и если бы я смог заговорить, подозреваю, что они бы приняли мою речь за радиопомехи, шелест дождя, грохот кубиков, шум эфира. Когда этим же вечером прозвучал сигнал воздушной тревоги, все они, конечно, спустились в подвал, но так и не поняли зачем, ведь самолетов не было. И когда они поднялись обратно, все осталось нетронутым.
И все же она права, та девочка: если Германия воюет с Польшей, то где же тогда поляки? И где французы с англичанами? Их нет в трамваях и в автобусах. Нет среди отдыхающих в плетеных шезлонгах на берегу Мюггельзее. Нет в кинотеатрах и в варьете. Каждый день жители Берлина поднимают головы к небу, высматривая признаки войны. И каждую ночь город погружается в темноту по правилам светомаскировки. Погасли знаменитые неоновые вывески: больше не искрится бокал с вином «Дайнхард», и мавр в тюрбане не несет шоколад «Саротти». А люди, как и прежде, катаются на лодках по Ванзее, устраивают пикники в Тиргартене и загорают на лужайках Фридрихсхайна. Ходят поезда, стучат часы, собаки задирают лапы. Мужчины пьют пиво, женщины примеряют перчатки, дети ходят в зоопарк и слушают, как визжат мартышки, и смотрят, как слоны закладывают в рот сено. Они гладят львят и кормят мишек, как младенцев, молоком из бутылочки, а орангутанги, попрошайничая, протягивают руки сквозь решетки и до невозможности походят на жадин из школьных учебников. Кстати, школы снова открылись, и дети учатся тихо сидеть и слушаться старших, переписывать и повторять, делить и вычитать. Бояться нечего. Да, окна в подвале заложены мешками с песком, но это заурядная предосторожность. Небо совершенно чистое.
– Все в порядке, – говорит папа Зиглинде, показывая на газетные заголовки, отчего кончик его пальца становится черным.
Просто засилье хороших новостей!
– Видишь? Немецкий народ счастлив и защищен. У нас вдоволь еды. Какие бомбы?
Ворона сидит на карнизе и смотрит, как Зиглинда помогает маме на кухне. Маленькие черные глазки то устремляются прямо на девочку, то рыскают по стеклу в поисках входа. Это раздражает Зиглинду, она открывает окно, и птица улетает куда-то в темноту внутреннего двора-колодца, который, как дыра, зияет в сердце их дома. Зиглинда тут же закрывает створку, она знает, что высовываться из окон и подсматривать за соседями запрещено, как запрещено сквернословить, плеваться и громко разговаривать в подъезде. Таковы правила, записанные в журнале у коменданта. Все старательно делают вид, что уважают неприкосновенность частной жизни и не лезут в чужие дела.
Иногда, в качестве поощрения, папа берет Зиглинду с собой в кафе. (Представляете? Отец! Я и не мечтал о подобном.) Они идут в «Kranzler» на бульваре Курфюрстендамм и сидят там под полосатыми навесами, рассматривая прогуливающихся дам в нарядных шляпках, или в «Haus Fraterland» на Потсдамской площади, где зал украшен серебряными пальмовыми ветвями и ежечасно раздается оглушительный бой часов. Папа дает Зиглинде попробовать свой кофе, и она делает большой глоток, как взрослая, хоть ей и не нравится горький вкус. Зато венский шоколадный торт быстро поправляет дело. Глядя на дочь сквозь маленькие круглые очки, папа улыбается, и под взглядом его серых глаз Зиглинде становится спокойно и хорошо. Ни у кого из ее подруг нет такого доброго отца. Его темные волосы всегда аккуратно причесаны, и он умеет вырезать затейливые фигурки из бумаги. По пути домой папа показывает ей интересные места: фонтан «Прометей» на Гарденбергштрассе, балкон, довольно потертый, с которого кайзер произнес: «Сегодня все мы – немецкие братья, и только немецкие братья». Когда они подходят к своему дому на Кантштрассе, папа, как джентльмен, придерживает дверь и под руку ведет ее во двор – в их вечно темный двор, где солнца не бывает даже в самый ясный день и где зимою всегда лежит снег. Ее нарядные туфли стучат каблучками по непрогретой брусчатке, вокруг поднимаются ряды неосвещенных окон. Они проходят мимо отгороженных мусорных баков, мимо стойки для выбивания ковров, мимо песочницы с покосившимися замками. Прошлой весной Зиглинда посадила бархатцы в вязкую почву рядом с крыльцом, но они так и не взошли.