Даже белая лошадь под ним — и та не что иное, как дань суеверию. Кто-то нагадал ему, что на белой не возьмёт его пуля. Так и носился по полю, надушенный, не наклоняя головы, но на белой. Во время атаки под Плевной лошадь под ним упала — запалил. Ему подвели другую.
— Это что за гнедая стерва, — грозно прорычал генерал, — не хочу! Нет ли белой?
Белой не оказалось, пули и ядра жужжали, как мухи, сошла тут и «гнедая стерва». Унесла от смерти не хуже белой.
Говорил не много, но метко. «Россия — единственная страна, где достаточно идеализма, чтобы воевать из-за чувства». Что в этой фразе, ещё при жизни Скобелева ставшей цитатой? В ней точное попадание в настроение общества. И больше ничего. Усталая от внушённого бесплодного раскола интеллигенция искала нового символа для гниения. И Скобелев подсказал: «чувство». Все обрадовались. Это точно. В интеллектуальном багаже России накопилось достаточно чувства, пора было и его соединить с делом. Чувство не только воевать, но и освобождать. Страна, где нет теперь рабов, шла освобождать от рабства других. Шла по чувству.
Да, Скобелева было очень легко любить. Даже народ что-то добавил к его славе. Во всех деревенских избах во время войны хранились лубочные картинки — целый сериал, посвящённый Белому генералу и загадочному Гурко, который, по крестьянским слухам, был к тому же переодетой девицей. «Скобелев с Гуркой». Была и такая открытка.
Он знал, что у него много завистников, знал, что многие ненавидят его за удачливость, знал и как огня боялся этой зависти и словно хотел её задобрить. На Главной квартире или в штабе на него жалко было смотреть: шинель скособочена, фуражка съехала на затылок, сутулится, смотрит в пол, часто моргает — сирота с паперти, да и только. Когда друзья спрашивали, что это за диковинное превращение, он воровато оглядывался и оправдывался приглушённым басом: «Чтоб хоть щегольство в вину мне не ставили». Как ставили храбрость.
Вообще же робел до трусости перед высоким начальством. Перед парадом ничего от разумного человека в нём не оставалось: метался по комнате, заучивал наизусть команды, приёмы, уловки этикета, вертел что-нибудь в руках, за столом весь хлеб сминал в мякиш и нервно катал по скатерти. Все мысли о том, какое впечатление он произведёт на Великого князя, не наговорят ли на него, не оболгут, не будет ли он выглядеть посмешищем без знания тонкостей парадного учения. Как школьник, до поздней ночи зубрил, где ему, бедному, встать!
К чести Скобелева, он никогда не рисковал чужой жизнью попусту, а если и рисковал, то шёл всегда впереди.
— Коли будут упрекать, что не штурмовал с одним полком, — оправдывался он в том, что совесть не позволила ему вести на верную смерть людей, — подам в отставку.
Можно себе представить, что такое с его темпераментом «не штурмовать». Но, как только действие перемещалось с боев на интриги, дела его становились совершенно плохи. Он так и норовил влипнуть в какую-нибудь скверную историю, и здесь уж только советы близких друзей его хранили. Советы ценил.
Только закончилась русско-турецкая война, а уж Скобелева зовут занять пост военного министра в Болгарии, чтобы снова затеять войну с Турцией и снова втянуть туда Россию. Скобелев страшно загорелся, он всегда загорался, когда речь шла о войне, и искренне считал, что чем больше будет драк, тем больше для России счастья. Ему отсоветовали, и он потух. Вообще же его вмешательства в государственные дела никому не были нужны. Хоть и прекрасно владел он языками, знал литературу, поклонялся военному таланту Наполеона I, а всё в дипломаты не годился.
После Туркменской экспедиции по завоеванию Средней Азии в 1881 году он снова ввязался в обсуждение военных вопросов, теперь уже с индийским правительством. На этот раз в переговоры вмешался Василий Верещагин.
— Михаил Дмитриевич, вам это не нужно, — с нажимом в голосе, косясь на встревоженного посла, сказал он.
— А если мы дойдём до Индии?! — сверкнул глазами Скобелев и вздрогнул, как гончая, взявшая след.
— Ничего вам не нужно, — холодно повторил Верещагин. — Вам нужно только хорошенько вздуть туркмен, и всё.
Отговорил и на этот раз. Но остановить его было невозможно. Ему, молодому генералу, оставшемуся без дела, слава словно оказалась не по плечу. Надо бы остепениться, а он всё не мог поверить, что ему не двадцать лет. Не смея рисковать другими, он принялся испытывать судьбу один. И посыпались, как горох, его выходки против австрийцев и немцев. Его выступления в Париже, где он болтал, что война с немцами «буквально на носу»; жизнь в Берлине, где задирал всех подряд, пальто не мог по душе выбрать, кругом одна «немецкая дрянь». Увлёкся славянской идеей, написал письмо Каткову и всё хотел «кликнуть клич славянам». В полный голос. Не успел. Да и должен был кто-нибудь «заткнуть» его; в такой игре, как политика, — свои правила. Связываться со Скобелевым было не резон никому. Его и убрали. Кто? Он всем мешал одинаково. В политику с воинской доблестью лучше не соваться. Бесстрашное сердце и обаятельные замашки тут не козырь. И не аргумент. А прямо наоборот. Такие дела.
Да, генерал Скобелев был героем, храбрецом, любимцем, но, чтобы стать легендой, нужно выполнить ещё одно условие. Пожалуй, последнее и самое необходимое. Чтобы стать легендой, нужна не только славная жизнь, но и славная СМЕРТЬ. Последнего иногда достаточно для легенды даже без первого. Герой не может умереть в постели от ревматизма, то есть герой может, но человек из легенды — никогда. У Скобелева была загадочная смерть. Ему и здесь повезло.
Его гибель приняли как весть о стихийном бедствии или войне. «Москва была придавлена... нет, хуже — убита! — пишет очевидец. — В воздухе точно повисла тяжесть, не встречалось ни одного улыбающегося лица...»
Между простыми людьми ходили самодеятельные стихи на смерть героя:
Уж Белый генерал на аргамаке белом
Пред батальонами на бой не полетит:
Недвижимо, с челом, от смерти побледнелым,
В дубовом гробе он лежит!
Удивительно, как люди утешаются этой нехитрой поэзией в торжественные и тяжёлые минуты.
Отпевали Скобелева у Красных ворот, в храме Трёх Святителей.
Повсюду царило угрожающее оживление. Мясники в Охотном ряду точили огромные ножи, по подворотням скрывались кучки людей; отель, в котором умер Михаил Дмитриевич, собирались громить, а хозяев перевешать. Жадно ждали газет. Наконец появилось первое сообщение: «Скончался от паралича сердца», но тут же поползли слухи об отравлении, и шёпотом передавались новые детали.
Говорили, что врач вышел со вскрытия в слезах и пробормотал: «Скоты! Мерзавцы!» Кто?
А придворный лейб-медик профессор Боткин увёз внутренности в Петербург. Зачем?
И что это за диагноз: «паралич сердца»?
Пытались что-то разузнать у коридорного «Англии», гостиницы на Петровке, где умер Скобелев, но тот исчез при загадочных обстоятельствах.
Окна номера, в котором жила известная кокотка не очень дорогого пошиба Шарлотта Альпенроз, выходили во двор. В этот двор и вошёл, громко чертыхаясь на темноту, в ночной час Белый генерал, и отсюда же спустя четыре часа его «вывели» мёртвого, под руки, со свесившейся головой, бледного, как холст, на негнущихся ногах, люди князя Долгорукова, «усадили» в карету, а точнее, положили, прикрыли накидкой и «высадили» у отеля «Дюссо». И только потом поднялся шум. Но по тому странному закону, что всегда найдётся пара глаз, чтобы тайное сделать явным, и в этот сонный предутренний час какой-то мирный обыватель, выйдя на кухню попить воды, приник к окну да всё и увидел.
Народ требовал правды, и вскоре в газетах выявилось второе сообщение, что смерть наступила от разрыва сердца, синяки и кровоподтёки на теле объяснили попыткой Шарлотты привести генерала в чувство. Перепуганные слуги рассказывали, что всю ночь в номере слышались ссорящиеся голоса, шум и ругань и они от страха не смели заглянуть в дверь. А около трёх утра Шарлотта в накидке и шляпе разбудила приказчика и спокойно сообщила, что Скобелев умер. Пока тот стоял с разинутым ртом и переваривал новость, она деловито добавила, что пойдёт делать заявление в полицию, махнула шёлковой юбкой, и... больше её никто не видел.