Вера Ивановна Засулич тоже хотела с жизнью на свободе «скорее покончить». Это её слова. Как они рвались в тюрьму, словно им там мёдом мазали. Нет слов, приятно страдать за народ, да ещё почти с комфортом. Решила она убить градоначальника Трепова, того самого, кто помогал Фанни Лир благополучно выбраться из России и чью любезность она не раз отмечала в своих мемуарах. Мало убить, задача у Засулич была посложней. Одна террористическая группа уже выбрала Трепова своей жертвой, и Засулич надо было постараться, чтобы... опередить их. То есть не просто убить, а убить первой. Вот это задача!
«Страшной тяжестью легло на душу завтрашнее утро: этот час у градоначальника, когда он вдруг приблизится там вплотную... В удаче я была уверена — всё пройдёт без малейшей зацепинки, совсем не трудно и ничуть не страшно, а всё-таки смертельно тяжело...»
Конечно, нелегко убивать человека, который не сделал тебе ничего дурного, близким твоим не сделал, но противоречит какой-то идее, не вписывается в какие-то рамки, живой, конкретный человек — враг твоей идеи — убей его. Засулич хотела выглядеть эффектно, поэтому нарядилась по случаю в новое платье и тальму. После выстрела впала в оцепенение, близкое к безумию, ей всё виделась какая-то лестница, которой не было, и на следующий день в газетах написали: «На преступницу напал столбняк». Нелегко, значит, всё-таки убить человека.
Поразительно и почти невероятно, но мечта Засулич не сбылась. Её даже не посадили в тюрьму. Спасла её судебная реформа Александра II, которая ввела абсолютные полномочия для суда присяжных. Суд присяжных оправдал Веру Ивановну, и она в тот же день отбыла за границу. Интеллигенция сочла ниже своего достоинства сочувствовать градоначальнику, друзья Засулич на радостях принялись готовить очередное покушение на государя, а раненого Трепова навестил только Александр II, как писали в демократической прессе, «нарочито выразив своё монаршее соболезнование».
Надо сказать, что Засулич стала ярой противницей индивидуального террора, а Октябрьской революции вовсе не поняла и отошла от дел. Забавно, что современники считали, что она не пишет воспоминаний о покушении на Трепова из скромности. Возможно же, что ей просто было стыдно писать об этом.
Популярностью нигилисты не пользовались. Пятьдесят лет бросали свои бомбы, но ничего, кроме омерзения, вызвать к себе не сумели. Как пишет Бердяев, хотели утверждать идеи свободы, братства и любви, но в отрыве от христианства, и одним этим вливали в движение такой яд, который отравил на корню и все результаты. Тургенев и Лесков с их тонким юмором оставили потомкам настоящие «похождения нигилистов», где те постоянно переодевались, как в маскараде, заучивали простецкие слова, приучались пить водку, от которой их неуклонно рвало, чтобы агитировать в кабаках, ведь все остальные в иоле — на работе; писали письма то кровью, то сажей, то навозом, то молоком; говорили девушкам: «люби не меня, но идею», но всё же смертельно влюблялись; вступали для дела в фиктивные браки, которые становились настоящими; а в результате всей этой нелёгкой жизни их вёл в участок тот же мужик, за которого решили пойти на смерть.
Но вряд ли будет грехом перед истиной сказать, что каждое поколение одинаково в своих духовных устремлениях. Все хотят добра и правды. А уж какими средствами эта правда утверждается... Так что нигилизм — скорее трагедия поколения. И не одного.
ОКО ДЬЯВОЛА
«1847 г. Московское общество сельского хозяйства
и Комитет сахароваров имели заседание в воспоминание
столетия с открытия Маркграфом кристаллизирующего
сахара в свекловице».
(Из записей коллежского асессора К. В. Пупарева)
«1875 г. В день своего рождения заигрался я в
«ералаш» по полкопейки, играл до двух ночи
и всё проиграл. Случай этот мне, старику, был
научением, что в такой день «в карты не играй,
а Богу молись да больных навещай!».
(На этом записи коллежского асессора
К. В. Пупарева обрываются)
От Вас, Юлия Петровна, осталось несколько писем, фотография да переписанные письма с фронта, письма Тургенева к Вам. Кое-что стало известно про Вашего батюшку, мужа, некоторых близких Вам людей, среди которых Вы мелькнёте прозрачной тенью, и снова Вас нет.
Стоишь в библиотеке среди огромных стеллажей, как в дремучем лесу. Сколько томов! Монументальные, в тяжёлых переплётах, однозначные своей почтенностью, как будто их авторам неведомы сомнения. Было ли всё это так серьёзно в жизни, как в библиотеке, где хочется только благоговеть? Благоговели ли Вы перед авторами? Вряд ли. Для Вас — это живые люди, которых Вы могли встретить в свете, на водах; живые люди со смешными и грустными чертами.
Вы ещё резвились на лужайках старицкого имения, а революционеры-демократы уже обращались к народу, уже искали пути для спасения России — бедная Россия, её всегда надо было спасать?! Пылкий Белинский матерно клял Христа перед молодым Достоевским и сам умилялся тому, какое лицо делалось у юноши, «точно заплакать хочет». Нашёлся в этом споре и тот, кто вступился за Царя Небесного: «Да теперь бы Христос пошёл бы с нами!» — «Ну да, — обрадовался Белинский, — с нами, с социалистами». А иногда неистовый Виссарион закатывал глаза и кричал: «Социальность, социальность — или смерть! Люди так глупы, что их насильно нужно вести к счастью». И о народе кое-что: мол, не в парламент бы пошёл русский народ, а в кабак побежал, пить вино и вешать дворян. Словом, каким настроение было, таким народ у Белинского и выходил. Гегеля знал в пересказах Бакунина и перед смертью, харкая кровью, говорил: «Будем нацией рабов, если не переварим эту немецкую философию». А в те годы её ещё не переваривали, её ещё примеряли, как заморский костюм. «Не хочу жить на свете, если не найду счастья в Гегеле!» — восклицал Станкевич, и это звучало примерно, как «не хочу жить на свете, если этот сюртук мне не подойдёт»[13]. Детство свободы, начальная школа, где перемены любили больше, чем уроки. Время шалостей, необязательных рассуждений, нахватываний, застольных споров за бутылкой доброго вина, время игр, каламбуров и всё-таки время идей, многие из которых стоили кому славы, кому рассудка, кому каторги, кому чахотки, а кому и того и другого.
И всё-таки — прежде просветить, а потом действовать.
Просветительские идеи добирались, доносились в благодушную гостеприимную провинцию. Вот и Вас, Юлия Петровна, забрали и повезли учиться в Смольный в соответствии с идеями века. Страшно Вам было? Думали Вы о пользе? Вот когда и видна разница: одному — что-нибудь для пользы придумать, а другому — оторвут от мамы и кукол и к чужим людям, к молчаливым обидам и слезам в подушку. Спросите-ка его в тот момент, что он об идее думает?
Из голубого класса Вы перешли в кофейный, повзрослели, примирились с судьбой и пользой и теперь старательно молились и старательно учились, а где-то на соседних улицах, в ресторанах под застольный звон сходились, собирались, спорили.
— Посмотрите на себя, разве вы русские? — вопрошал К. Аксаков. — У вас на ногах смазанные сапоги, а сверху французский жилет, вот и вся ваша национальность.
— А батюшка Аксаков оделся до того по-русски, что его на улице принимают за персиянина, — острил Чаадаев.
— Что, не хотите мирно лежать в гробу? — спрашивали одни.