Какой Вы, однако, добрый друг, милая Юлия Петровна — и как Вы заступаетесь за отсутствующих! Но Вы, однако, не слишком гневайтесь на всех этих г-д Апухтиных и т. д. Кто знает, может быть, они и правы. Я сам больше всех недоволен собственной работой — и в душе едва ли не сочувствую всем критикам, которые так единодушно меня распекают! Действительно, живя вдали от России, невозможно вполне и живо передать то, что составляет самую её суть. А потому я твёрдо решился больше не писательствовать — имя моё не появится ни в одном журнале — в этом Вы можете быть уверены. Буду продолжать жить, пока немощи не одолеют, придумаю себе какое-нибудь занятие — а там ведь скоро конец под гору пойдёт — и уж совершенно будет всё едино!
Но я всё-таки благодарю Вас за жар Вашей дружбы — и с умилением целую Ваши хорошие руки.
Читаю я процесс пропагандистов в окружном суде... очень что-то уж глупо, точно какие-то пошлые школьники. Но как мне жаль, что я всего этого не вижу глазами. Именно с Вами я хотел бы всё это видеть. Да я ещё не теряю надежды.
Кстати, отчего же так беспокоит кн. Оболенского болезнь гр. Протасовой?
Вы ещё говорите о чёрных тучах; а мы здесь, после приезда Игнатьева — расцвели — и видим будущность в розовом свете. Никто не сомневается в мире — и так как позор его падает на нас одних — то никто и не печалится.
Я получил от П. М. Третьякова письмо, в котором он уведомляет меня, что вручил для Миклухи-Маклая 1000 р. сер. Признаюсь откровенно, при нынешних моих обстоятельствах ох как солоно мне дать эти обещанные две тысячи — но, взявшись за гуж, не говори, что не дюж. Я своё слово держу. Попросите только кн. А. Мещёрского, чтобы он мне написал, когда именно ему нужны эти 2 тыс. Я было рассчитывал на запроданную книгопродавцу Салаеву (в Москве) «Новь»; он мне давал 2000 р.; но ввиду единогласной журнальной брани я счёл своим долгом написать Салаеву, что я не желаю его ввести в убыток — и предоставляю ему право отказаться от нашего условия; не сомневаюсь в том, quil me prendra au mot — «Новь» отдельно издана не будет — и я останусь на бобах.
Трудные, милая , подошли для меня времена!
А засим желаю Вам всего хорошего на свете, вторично целую Ваши милые руки и остаюсь
душевно Вас любящий
Ив. Тургенев.
50, Rue de Douai.
Paris.
Четверг, 19-го/7 апреля 77.
Милая Юлия Петровна, я перед Вами виноват — так долго молчал. Но я был очень занят — и духом мрачен — хотя физически здоров. Я и теперь не в лучшем настроении духа — и пишу Вам только два слова: во-1-х, для того, чтобы Вы не сочли меня неблагодарным, а во-2-х, для того, чтобы известить Вас о скором моём отъезде. Через две недели я в Вашем восточном кабинете — в этом большом, тоже восточном, доме. Но, пожалуй, Вас уже тогда в Петербурге не будет, по милости этой войны... О эта ужасная, безумная война! Но нет, я не хочу думать, что я Вас уже не застану. Я очень буду рад Вас видеть и целовать Ваши руки, которые прошу Вас у меня не отнимать, как Вы всегда это делаете. С границы я Вам пошлю телеграмму. Впрочем, я Вам напишу ещё до того времени.
Итак, до свидания! Будьте здоровы — и веселы... веселей меня во всяком случае.
Любящий Вас
Ив. Тургенев.
P.S. Посылаю Вам под бандеролью номер Музыкального журнала, в котором Вы найдёте статью Сен-Санса об одном молодом французском музыканте Форэ; я принимаю в нём живейшее участие — и прошу Вас через Топорова (которому я тоже пишу) — постараться поместить перевод этой небольшой статьи в каком-нибудь журнале. Соната Форэ издана в Лейпциге.
Париж.
50, Rue de Douai.
Четверг, 10-го мая 77.
Милая Юлия Петровна, пишу Вам из постели, куда свалил меня сильнейший припадок подагры. Это со мной случилось вчера, а я должен был выехать послезавтра! Теперь я ничего уже не могу сказать положительного — но, во всяком случае, должен покинуть надежду увидеть Вас в Петербурге перед Вашим отъездом в армию. Это очень горько — но в моей жизни гораздо больше приключалось горького, чем сладкого.
Мне остаётся только пожелать Вам всего хорошего и крепко-крепко поцеловать руки.
Любящий Вас
Ив. Тургенев.
Париж.
50, Rue de Douai.
Четверг, 24-го/12 мая 1877.
Сейчас получил Ваше письмо, милая Сестра Юлия, и спешу отвечать Вам в надежде, что моё письмо Вас застанет в Петербурге. Грустно очень думать, что мы не скоро увидимся; тем грустнее, что я, вероятно, двумя-тремя днями не захвачу Вас там! Я выезжаю отсюда в субботу, т. е. послезавтра; моя подагра почти прошла, хотя я ещё всё не могу надеть сапоги и щеголяю в туфлях; но невозможно долее откладывать. Мне и без того путешествие в Россию и пребывание в Петербурге представляются именно теперь чем-то весьма невесёлым; Ваше отсутствие — и, сколько я слышал, присутствие холеры прибавляет ещё больше черноты к фону картины. Но делать нечего! Моё самое искреннее сочувствие будет сопровождать Вас в Вашем тяжёлом странствии. Желаю от всей души, чтобы Ваше здоровье не потерпело. А ехать в Кишинёв, к моему «приятелю» Черкасскому — нет; я этого не сделаю, не потому, что меня пугает дальнее путешествие — не потому, что я не патриот; но я люблю Россию иначе, чем те господа, которые держат теперь её в руках; желаю им всяческих успехов, но присутствовать при их деятельности не хочу. Будем надеяться, что эта бедственная война не затянется; но едва ли можно предвидеть ей скорый конец.
Предвижу, что в Петербурге останусь недолго — там для меня пахнет литературой — а я получил к ней достаточное омерзение в последнее время; да и она меня извергает; так что нам лучше всего разойтись подобру-поздорову.
Я даже не понимаю того, что Вы мне сказали о Мещёрском: вместо того, чтобы дать Миклухе взаймы 2000 р. — я ему подарил 1000, что, при моей гнусной бедности, совсем было нелегко.
А какой Ваш костюм? Костюм Сестёр Милосердия? Посмотрел бы я на Вас... и, вероятно, тоже был тронут. Знаете ли Вы, по крайней мере, Ваших будущих товарок? Я даже не могу себе представить: как это так — 22 женщины вместе? — Господи!
С особенным чувством благодарю Вас за то, что упомнили обо мне — и с великой нежностью целую Ваши милые руки, которым предстоит делать много добрых дел. Если вздумаете написать (за что весьма буду обязан), то мой самый верный адрес: «В контору редакции «Вестника Европы», Петербург, Галерная, 20, для передачи».
Ещё раз прощайте, будьте здоровы и бодры.
ИЗ ПИСЬМА ЮЛИИ ПЕТРОВНЫ
БЕЗ ДАТЫ И НАЧАЛА
(Приблизительно зима 1876/77 года)
...впрочем, вечного ничего нет, кроме вечного, тупого ожидания до гробовой доски чего-то лучшего и неведомого.
Я веду жизнь весьма однообразную, муж моей сестры уехал ненадолго по делам, я очень мало выхожу из дому — и так как живу ещё на бивуаках, мебель ещё не привезли, — то мало кого могу принимать у себя, да и не хочется. В этом несчастном климате тотчас же чувствуется какое-то нравственное разложение, встряхнуть которое нет мочи.
Сестра моя характера мрачного, и так как я её очень люблю, то не могу ни о чём думать, видя её более или менее неспокойной. Моя же жизнь, собственная особа окончательно стала меня не занимать. Я очень подурнела и постарела и, вообразите, нисколько не горюю.
Вижу часто мою старую приятельницу начальницу сестёр милосердия. Учусь ходить за больными и утешаю себя мыслью, что делаю дело. Тут проводит зиму гр. Строганов из Рима, с ним мы иногда ездим по выставкам картин — в Академии познакомилась я с Айвазовским, он показывал нам свою новую картину; очень море туманное и некрасивое. «Волынский» Якоби, по-моему, очень удачен, но на всё остальное почти нельзя смотреть. Зато серебряные вещи Овчинникова прелестны. Вряд ли придётся мне выехать ранее половины или конца мая, это меня только радует, потому что таким образом есть надежда Вас видеть. Ещё раз, как всегда, жму Ваши дорогие руки...