Оттого что это чувство было никак не высказать, а оно рвалось наружу, К. неожиданно, ни с того ни с сего начал рассказывать о своем утре, о родителях, их сырниках, о Косихине, на которого родители работают, о том, как они страдают, но сделать ничего не могут, этот Косихин не позволяет им… А, так эти знаменитые косихинские сырнички – это, значит, ваших родителей рук дело, еще он только помянул Косихина, воскликнул завкафедрой. Их, их, благодарно подтвердил К., получив от реплики завкафедрой заряд энтузиазма для продолжения рассказа.
Но с какого-то момента – К. не зафиксировал точно с какого – завкафедрой перестал интересоваться его рассказом, опустил нож с вилкой на тарелку, возвел очи горе, подергал головой, как избавляясь от некоего морока, перевел взгляд на начавшегося спотыкаться К. и прервал его:
– Простите-простите, но они, я понимаю, в гараже их делают, так? Не где-нибудь, а в гараже: машина рядом, бензин, канистры, инструменты…
– Да нет там никакой машины, пустой гараж, – сбитый с толку поведением завкафедрой, не понимая, с чем связан его вопрос, пустился в торопливое объяснение К. – Просто помещение, где они вынуждены их делать, – это гараж. Больше негде, где им еще. А там можно, вполне, пространства достаточно.
– Гараж! – Весь вид завкафедрой был укор и осуждение. – О чем тогда разговор? Ведь они все правила стерильности нарушают! Разве можно еду – в гараже? Это бог знает что! Страдают, говорите? Радоваться должны, что Косихин берет у них эти сырнички!
– Но так Косихин же… и не дает самостоятельно… взять в аренду, самим… – сбивчиво, не в состоянии выстроить связной фразы, попытался отбиться К.
– А это договариваться надо. Надо уметь быть договорными. Уметь выстраивать отношения. – Куда делась вся дружественность, с которой завкафедрой держал себя с К. до того. Это был холодный, безжалостный работодатель, без всякого снисхождения отчитывающий наемного работника за допущенный промах. – И вообще, простите: зачем вы мне все это вывалили? С какой целью?
– Да ни с какой, – потерянно отозвался К. – Какая тут может быть цель…
Завкафедрой поднял вилку с ножом с тарелки, собираясь продолжить трапезу.
– Будем считать, вы мне этого всего вообще не говорили. Понимаете? Вообще. Ничего. Вы отдаете себе отчет, что с этими вашими откровениями я должен бы сделать?
– Да? Что? – бестолково вопросил К.
Завкафедрой сидел с вознесенными над тарелкой ножом и вилкой и испытующе смотрел на К. Пауза тянулась, как затяжной прыжок с парашютом. К. никогда не прыгал с парашютом, но такое у него было чувство – как с парашютом.
– Сообщить о них куда положено, – ответил наконец завкафедрой. – Нарушение правил стерильности. Сырники в гараже. Подпольное предпринимательство, так это называется. Преступление.
– Да что вы, да уж преступление, нарушение, – с ощущением нераскрывшегося парашюта, земля все ближе, еще несколько мгновений – и хрясь об нее, вдребезги, всмятку, в кровяной мешок, забормотал К. – Какое тут преступление? Косихин у них это скупает, забирает, им самим не дает, а сам везде, во всех советах…
– А вот о Косихине не говорите! – Руки завкафедрой со столовым прибором в них взметнулись вверх запретительным жестом. – Это недостойно – переводить на другого стрелку. Уважаемый человек, кстати. Как о нем пишут? Воплощение самой идеи стерильности. Один из ее столпов. Детским домам помогает, знаете? Награды государственные. И всё, всё, – быстрым движением, решив, видимо, что К. будет ему сейчас отвечать, прочертил он перед собой в воздухе ножом с вилкой кресты. – Ни слова больше. Вы мне ничего не говорили. Я ничего не слышал.
Руки завкафедрой с ножом и вилкой снова опустились к тарелке, и на этот раз он вернулся к еде. Вернулся через некоторую паузу к процессу опустошения своей тарелки и К. Только теперь они ели в молчании. И тягостно же было оно!
Завкафедрой нарушил молчание только уже под самый конец обеда.
– И вот еще что, не хотел с вами об этом, но, вижу, что нужно, – сказал он, перехватив взгляд К., для чего некоторое время сидел и выжидательно смотрел на него. – Что вы там о Беркли, на семинаре по нему… что это за рассуждения о возможности параллельного существования двух миров, материального и духовного? Об их невзаимопроникаемости, субъективной объектности, непознаваемости для наблюдателя из другого мира? Что это за дичайшая отсебятина? В наших методиках такого нет. Это непозволительное утверждение. Совершенно недопустимое.
– Откуда вам известно, что я так говорил? – К. не стал отпираться. Говорил, говорил!
– Да что же удивительного, что стало известно. – Голос завкафедрой был полон сарказма. – Хорошо, что ко мне сведения поступили, не к кому другому. Хорошо? – вопросил он риторически. И ответил: – Еще бы не хорошо! Но должен вас предупредить… хочу предупредить. Я ведь тоже… у меня тоже репутация есть. Понимаете?
– Понимаю, – слабо отозвался К. Скверно же ему было от этого разговора!
– Не сомневаюсь, что понимаете, – с той, прежней благожелательной дружественностью, которой светился в начале их застолья и которая была обычна в его обращении с К., улыбнулся завкафедрой. И неожиданно подмигнул К. с такой залихватскостью, так по-свойски – и держи на него сердце тысячу лет, следа не останется от былой обиды. – Сырнички! Знаменитые косихинские. Вот кто их делает! Ваши родители. Надо же!
3. Рипето
Клинг-кланг – звонко говорили ножницы над головой К. Клинг-кланг, клинг-кланг. Так звонко, так напевно, словно это не ножницы были, а звучно подавал голос некий маленький ксилофончик. У его друга всегда был замечательный инструмент. Из закаленной стали, с легким, свободным ходом, с режущей кромкой – истинно бритва.
– И нужно тебе было делать эту твою преподавательскую карьеру, – говорил друг-цирюльник, поигрывая у него над головой на ксилофончике. – Чтобы теперь выслушивать все эти попреки: не то сказал, не так осветил! Нужно тебе было, спрашиваю?
Спросил он только сейчас, до этого он лишь вещал, но К. не стал ловить его на противоречии.
– Я разве ее делал специально, – сказал он. – Просто уж так… естественным ходом. Одно к одному, одно за другое. А если не преподавателем, то кем же еще?
– А вот потому я и положил на все эти карьеры, – сказал друг-цирюльник. – И на диплом. Выучился бы – и что? А разве я темный человек, можно так про меня сказать?
– Что ты, какой темный, перестань. Ты лучше меня образован. Я с тобой только в философии и могу тягаться.
И это было правдой, К. не пришлось лукавить, отвечая другу-цирюльнику. Друг-цирюльник разбирался в какой-нибудь хромосомной теории наследственности не хуже дипломированного биолога, ориентировался в истории, начиная с первых египетских номов, как Тесей с помощью Ариадниной нити в Лабиринте, непонятным образом освоил латынь, читал на ней всякие средневековые трактаты, а сейчас изучал эсперанто, что самому К. представлялось совершенным курьезом вроде третьей лапы у курицы.
– Я просто читаю книги. – Друг-цирюльник над К. приостановился клацать на ксилофончике. – Книги же в открытом доступе. Находи нужные – и читай. Не понял – перечитай. Нужно всего лишь читать и уметь перечитывать. Ничего больше. Знаешь, как будет на эсперанто «ко мне пришел мой товарищ освежить свою прическу»?
– Да, как? – без особого энтузиазма поинтересовался К.
– Миа амико венис пор реновиджи лиан фризаджеон. – В голосе друга-цирюльника прозвучало наслаждение. – А? Красиво? Музыка! Эсперанто еще станет языком мира, уверен! Все будем говорить на нем и понимать друг друга. Все! Где бы ни жили. Без различия цвета кожи и разреза глаз.
– Несомненно, несомненно, – подхватил К., отвечая его отражению перед собой. – Каждый владей эсперанто – и на земле сей же миг мир и благоволение во человецех.
– Оставь эту пошлую иронию для студенческой аудитории, – возвращаясь из того далека, куда увело его звучание эсперанто, ответил друг-цирюльник. Взялся за макушку К. пястью, повернул его голову, как то делают все парикмахеры, чтобы им было удобней стричь, и возобновил свои упражнения на ксилофоне. – Счастья, может быть, и не прибавится, а взаимного понимания – да, непременно.