– Предположим, – сказал К. – И что, простите, из этого?
– Оставайтесь там, где находитесь, – повелел голос. – К вам сейчас подойдут, передадут кое-что.
– Простите, – снова сказал К. – С какой стати? Я не знаю, с кем говорю, почему я должен стоять и от кого-то брать неизвестно что? Не собираюсь я ни от кого ничего брать.
Он оторвал трубку от уха и нажал кнопку рассоединения. Что за дикий звонок! Чьи-то шуточки? И откуда кому-то, кроме него самого, знать, где он сейчас находится?
Покидая набережную, К. успел лишь пересечь проезжую часть, ленту тщательно подстриженного газона перед тротуаром, бегущим вдоль фронта домов, – на него из переулка, куда направлялся, выскочил шкет лет девяти, классического для летней поры дворового вида: в зеленой болтающейся на плечах майке без рукавов, в черных, обшарканных до лоснистости шортах по колено, в разбитых сандалиях на босу ногу, загорелые до цвета среднекрепкого шоколада голые его руки от усердия, с каким мчался, взлетали локтями чуть не к затылку. К. посторонился, пропуская шкета, но тот, промчавшись по инерции мимо, тут же затормозил, звучно провизжав по асфальту подошвами сандалий, и, бросаясь к К., прокричал:
– Дяденька! Дяденька!
– Что такое? – остановился К. Он решил, у мальчика что-то случилось и ему нужна помощь.
Шкет в майке не ответил. Он подскочил к К., схватил его руку и принялся всовывать в нее какой-то предмет вроде трубки, короткой, упругой на ощупь, никак не из металла или пластика – она твердо тыкалась в ладонь, и ладони было не больно от ее тычков.
– Вот, вот… вам… для вас… возьмите, – приговаривал шкет при этом, – возьмите… ну чё не берешь?! – взорвался он визгом, готовый, похоже, вступить с К. и в грубую схватку, но только вручить ему эту упруго-твердую трубку. – Тебе же… так бери! Бери же! Бери!
– Почему ты уверен, что мне? – спросил К., по-прежнему не принимая предмета, что шкет пытался всучить ему.
– Кому еще? Тебе! – заверещал шкет. – Кто здесь на набережной, кроме тебя!
Так это, что подойдут и передадут, это вот об этом мальчишке, связались у К. воедино звонок и появление шкета.
– И что же это такое? – поинтересовался он.
– Что дали, то и есть, – ответил шкет.
– Кто дал? – предпринял К. попытку получить от шкета сведения, которые бы могли пролить свет на происходящее, но шкет оказался искуснее в противоборстве.
Рука его неожиданно взлетела вверх и быстрым движением сунула то, что он до того безуспешно вталкивал К. в руку, в карман рубашки. После чего шкет тут же метнулся от К. прочь.
– Малява это тебе, – бросил он вдруг огрубевшим голосом, приостановившись, когда отбежал от К. на несколько шагов.
Следом за чем вновь кинулся бежать – обратно в тот переулок, из которого выскочил на набережную, – дав такого стрекача – только замелькали протертые до дыр подошвы его сандалий.
Туго скрученный подобием маленького свитка клочок бумаги оказался в руках К., когда он извлек из кармана всунутую ему туда шкетом штуковину. «Послание? Письмо? Уведомление?» – синонимическим рядом промелькнуло в мозгу К. переложение с тюремного жаргона на обычный словарный язык. Должно быть, исходно «малява» состояла в родственной связи с «малевать». «Намалюй ему цидулю», – преподавательской привычкой тотчас закрепить оглашенный постулат наглядным примером прозвучало в К. Вновь, как тогда, когда в кармане брюк зазвенел телефон, К. подумалось о привереде: не от нее ли? С нее что-нибудь вроде такого сталось бы – пожелай она сообщить ему что-то, чего не хотела лицом к лицу, к мысли об этом ее сегодняшний отказ ему подняться вместе с ней невольно склонял. Но нет, звонок, предваривший появление шкета, не мог быть связан с нею, откуда ей знать, что он на набережной?
К. принялся разворачивать полученную бумажную трубочку. Крепко она была скатана, виток к витку, как упрессована, в середине скатки сложена пополам, в итоге же оказалась четвертушкой обычного листа формата А4. Текст внутри был написан от руки крупными печатными буквами. Изломы скатки исковеркали буквы, но писавший потрудился начертать текст достаточно крупно, и чтение его сложности не составило. «Подозреваетесь. Чревато для вас. Докажите, что подозрения беспочвенны», – было написано в записке.
Словно бы кто-то невидимый тронул в К. некую струну, и та, тяжело завибрировав, наполнила его тревожной растерянностью. Кому понадобилось присылать ему эту маляву? В чем он подозревался? Кому он должен был что-то доказывать? Какой бред! Но, задавая себе эти вопросы, он чувствовал в то же время: не бред это, никакой не бред. Не шутка какого-нибудь олуха вроде его студента. Чем-то грозным веяло от слов записки, несмотря на комичную безграмотность оборота «чревато для вас», лишенного полагающегося ему дополнения, – как бы с рельефной отчетливостью докатился до слуха раскат грома, прозвучавший далеко за горизонтом. И что он означал, этот гром?
К. оторвал глаза от записки и огляделся вокруг. Было ощущение, за ним наблюдают через сто тысяч видеокамер. Вокруг, однако, по-прежнему не было ни души. Пустынно и тихо. Шкет исчез в переулке, исчез вместе с ним и дробный стук его сандалий об асфальт. Лишь электрический пламень теплохода оживлял вид окрест. Теплоход полностью выбрался из-за излучины, и вся его сияющая глыба с промелькивающими по палубам тенями людей была доступна взгляду.
К. вдруг нестерпимо захотелось оказаться там, в этом сияющем мире, быть одной из тех промелькивающих теней на его борту, и даже такое почудилось: вот если еще усилиться в своем желании оказаться там – и перенесешься, получится.
Но нет, невозможно это было, как ни усиливайся, и, повернувшись к теплоходу спиной, тем же переулком, из которого появился и исчез шкет, он быстро зашагал с набережной прочь – как и намеревался до таинственного звонка.
2. Сырнички
Какая же вышла у К. скверная ночь! И если бы кошмары снились – понятно; нет, что-то нелепое снилось: серое было вокруг, клубящееся подобно туману, похожее на туннель, он пытался вырваться из него, там был выход, но узкий, как игольное ушко, сжимал себя, истончался, чтобы протиснуться, а истончиться не получалось, и до того тягостно от этого становилось – невероятно, просыпался от мычания, что исторгалось из него. Вскидывал себя в постели, сидел, ложился, с трудом засыпал – и снова просыпался от того же мычания. В очередной раз, когда сидел таким образом, мутно вперясь в бледнеющую предрассветную темь перед глазами, дверь с легким скрипом осторожно приотворилась, заглянул отец. Разглядел, что К. сидит, и разверз дверь в полный раствор, ступил в комнату.
– Что такое, сын? – приглушенным ночным голосом тревожно спросил он. – Почему кричишь? С тобой все нормально?
Из-за плеча его, вытягивая шею, чтобы лучше видеть К., выглядывала мать. Она в отличие от отца, который спал в пижаме, была в длинной просторной рубашке, и вот эта рубашка, подчеркнуто не напоминавшая дневную одежду, заставила К. в довершение ко всему испытать еще и чувство вины. Так громко он блажил, что разбудил их в другой комнате, сквозь две двери.
– Нет-нет, все нормально. Приснилось. – К. поторопился лечь и укрыться одеялом. – Извините, всё. Спите, не обращайте внимания.
– Ты правду говоришь? Просто сон? – не могла успокоиться за спиной отца мать.
– Правда, правда, – раздражился на их тревожную заботу К.
Утром, впрочем, стыдно было встретиться с родителями глазами именно из-за этого чувства недовольства и раздражения. Хотелось поскорее вычеркнуть из памяти воспоминание о ночном инциденте и избавиться от стыда.
– Ах, сырнички! Сырнички! – потер он поэтому с демонстративным удовольствием ладони, входя на кухню и обнаруживая взглядом на столе блюдо с горкой сырников на завтрак. Как будто сырники на завтрак были у них необыкновенной редкостью.
– Извини, но у мамы нет времени состряпать что-то другое, никак не успевает, знаешь ведь… – В оправдывающемся тоне отца, кроме желания заступиться за жену, было и порицание К. за его, как он счел, неоправданную иронию.