– Подстриги меня короче, чем обычно, – попросил К., глядя, как летает над его макушкой звонкий ксилофончик друга-цирюльника. – Чтобы чувство обновления какое-то.
– Вот как! Вот как! – не прерывая своей звонкой игры, ответствовал друг-цирюльник. – Крепко, вижу, достал тебя твой благодетель. Благодетель-благодетель, а шеф.
– Да шеф, конечно. Кто ж еще, – пробормотал К.
Шеф-благодетель сидел сейчас на совещании у ректора, совершая переход Суворова через Альпы, а он вот здесь, в парикмахерском кресле под руками дворового друга детских лет, с которым оставались дружны и по сию пору. К. отправился к нему в салон тотчас, как расстались с завкафедрой. Невозможно было заниматься ничем после их разговора, требовалось что-то сделать с собой – распороть, вывернуть наизнанку, перелицевать.
– Я, только ты появился, сразу увидел: ты не стричься пришел, а кожу с себя снимать. – Друг-цирюльник продолжал трудиться над головой К. – Не срок еще тебе стричься. Мне с твоей головой нечего делать. Я тебя не стригу, я тебя, можно сказать, полирую. Какое уж тут короче.
– Ну пополируй, – сказал К.
– И это тебя все из-за вашего разговора так перекорежило?
– Ничего меня не перекорежило. – Проницательность друга-цирюльника была и нужна К. и неприятна одновременно.
Друг-цирюльник не счел нужным выяснять, кто из них двоих прав.
– А как у тебя с твоей… – произнес друг-цирюльник имя привереды. – Все нормально?
К. в тот же миг вспомнилось, как привереда вчера отослала его от себя. С такой твердостью, с такой непреклонностью. Жало, жало его происшедшее вчера. А потом эта трапеза с завкафедрой… Но что за причина, почему друг-цирюльник решил заговорить о привереде? С чего вдруг?
– Все нормально, – ответил К. – Почему ты спросил?
– А потому что выражение твоего лица мне не нравится. – Друг-цирюльник снова прекратил игру на ксилофоне, устремил в зеркале взгляд на К. и просканировал его отражение в покрытом отражающей амальгамой стекле. – Может, она тебя динамит, а? Она динамит, ты чувствуешь, а признаться в том себе не решаешься.
– Перестань, что ты. – Ничего, ни слова, заявившись к другу-цирюльнику, не говорил К. о том, как привереда отослала его вчера от себя, – только об их трапезе с завкафедрой. – Как она меня динамит? Что ты имеешь в виду?
Друг-цирюльник в зеркале поиграл над ним мимическими мышцами, выразив что-то похожее то ли на конфузливость, то ли на глубочайшую досаду – а скорее на все вместе. У него было необычайно выразительное, по-актерски подвижное, углоскулое, длинногубое лицо, оно у него могло, кажется, сыграть не гамму чувств, а целую симфонию.
– Нет, не в смысле, что не позволяет тебе… – Лицо у него снова сыграло небольшую музыкальную пьеску. – Ты ведь с ней хочешь серьезно? Жениться хотел бы?
– Почему нет, – уклонился К. от прямого ответа.
– Вот видишь! – воскликнул друг-цирюльник, словно К. с жадностью признался ему в своем желании повести привереду под венец. – А она…
– Что она? – не выдержал его паузы К.
– Динамит тебя! – вновь восклицанием отозвался друг-цирюльник. – Ждет достойную, по ее мнению, партию. Стерильнейшего из стерильных. Она же во власти работает. Все они там, во власти, такие. А с тобой время пока проволочить…
– Стриги! – взмолился К. Посещало, не без того, давило его временами таким чувством. Но гнал его от себя, задавливал, не давая разгореться – мало ли почему привереда не отвечала пока согласием на его предложение соединить их жизни. – Полируй. Что ты замер?
– Я не замер. – Друг-цирюльник вернулся к своей игре. Ксилофончик над головой К. подал голос. – Я приостановился. Ми хальтис. И без перевода понятно. Скажешь, что нет?
– Не скажу, не скажу, – успокоил его К.
– Мир еще будет говорить на эсперанто – голову на отсечение! – возгласил друг-цирюльник. – И благодаря ему станет единым, да!
Он больше не останавливался и не заводил разговоров до конца стрижки. Полировал, полировал, меняя одни ножницы на другие, то обращаясь к машинке, то к бритве – но не касаясь кожи, лишь мягко шурша лезвием по концам волос, – и наконец дополировал. Прошумел феном, обдавая К. голову жаром упругой горячей струи, высвободил К. из брадобрейского облачения: взвил в воздух туго обернутую вокруг шеи белоснежную косынку, обмахнул мягкой метелочкой, сметя на пол отстриженные волосы, снял серебристую шуршащую накидку и взвил в воздух ее. После чего объявил – тоном, не желающим знать никаких возражений:
– Поедем сейчас с тобой в бассейн. Поплавать, понырять… в сауне посидим. Но уж поплавать – непременно, это тебе самое то сейчас, и не протестуй!
К. как раз собирался воспротестовать, но, вняв прозвучавшему запрету друга-цирюльника, решил подчиниться его приглашению-приказу. Что в самом деле было не поплавать. Он только испытывал неловкость, что друг-цирюльник оставляет из-за него свое заведение посреди рабочего дня.
– А твои клиенты?
– Не переживай, – отмахнулся от его вопроса друг-цирюльник. – Кто мой клиент – тот у другого стричься не будет. Запишется по новой ко мне. Только выше ценить станет. Чем сложнее путь к цели, тем желаннее ее достижение.
Между тем он уже готовился к выходу. Распахнул скрытый в стене шкаф, где хранился его гардероб, совлек с себя стремительными движениями одежду, в которой работал, так же стремительно принялся облачаться в то, в чем полагал необходимым быть вне работы. Он стриг К. не в общем зале, где все сверкало и умножалось, дробясь, как в калейдоскопе, от бесчисленных зеркал на стенах, а у себя в кабинете, как он называл это дальнее помещение в салоне, – тут было оборудовано только одно место для стрижки, в этом приватном уединении друг-цирюльник приводил в порядок прически лишь избранным.
– В бассейн, в бассейн! – забрасывая на плечо сумку с купальными принадлежностями, возгласил друг-цирюльник.
Попытки заплатить ему за стрижку К. не предпринимал. Друг-цирюльник не взял бы с него платы. Когда-то К. пытался разделить дружбу и службу, доставая из кармана кошелек, но друг-цирюльник безоговорочно отказал ему в этом. И не вздумай ходить к кому-то другому, возложил он на К. повинность стричься лишь у него.
У стойки ресепции, на выходе из салона, друг-цирюльник задержал шаг.
– Такое вот поручение, – сказал друг-цирюльник старательного вида мордашке за стойкой, преданно подскочившей со своего высокого табурета, еще лишь они с К. появились из зала, – обзвони моих клиентов, кто там сейчас должен прийти, извинись, перенеси на другое время, как им удобно.
Он был не просто хозяин, он был мастер, дело его было востребовано, он знал цену своим рукам – и мог позволить себе понебрежничать в обращении с жаждущими сесть к нему в кресло, как ни значительно будь их положение на социальной лестнице. Чем сложнее путь к цели, тем желаннее ее достижение, – как это будет на эсперанто?
– У тебя всегда будет на кусок хлеба с маслом, да? – сказал К., когда они вышли на улицу. Вкладывая, впрочем, в свои слова не вопросительный, а более утвердительный смысл.
– Не только, не только, – отозвался друг-цирюльник. Его подвижное углоскулое лицо выразило веселое удовольствие. – Но и вот, – указал он на яростно-красный спортивный кабриолет, к которому они подходили.
Это был его кабриолет. Друг-цирюльник покупал себе лишь такие машины, от которых при одном взгляде на них било током, и не боялся зависти и недоброжелательства. Да, кладу себе масла на кусок сколько хочу, сообщал он всем этими своими машинами. Мое масло. Мой хлеб. Не хотите смотреть, как ем, – не смотрите. Смотрите – терпите.
В машине, включив мотор, он первым делом отправил за спину кожаный тент крыши. Тот уезжал, поскрипывая, назад, и уличный воздух, заполняя открывающуюся кабину, овевал лицо с особой остротой прикосновения, как если бы был не тем же самым, от которого себя только что отделил, захлопнув дверцу, а воздухом иного мира, иной жизни.
– Кто бы что бы ни говорил, а кабриолет дает совершенно неповторимое чувство движения, – пристегиваясь, сказал друг-цирюльник. – Такое чувство возникает, когда режешь на кабриолете! До кишок пронимает. Уж ездить на машине – так на кабриолете.