У новенького амбара – домика на куриных ножках (чтобы мыши из-под земли не взлезли) – опорные столбики вкруговую были подрублены юбочками вниз.
Вокруг построек шагов на тридцать ни деревца, ни кусточка – голо. Иначе от гнуса житья не будет.
Да и далее от избы во все стороны широкими кривыми просеками – полянки, полянки…
Словно карающая небесная десница прошлась – вырубил себе Синец пространство для жизни, преобразил пуйскую долину согласно собственной воле.
И на том выдохся.
Не спрашивай здоровья, а глянь в лицо. Сонное, одутловатое.
Ещё весной сшил он себе «деревянный тулуп».
Да выходило так, что скрипучее дерево живуче.
64
А лицо возницы – сына его Никифора – светилось как фаянсовая глазурь на закатном солнце. Брови и усы были словно угольком подведены. В глазах молодая нега.
Обличьем парень пошел в мать: по её же словам, чем носовитей, тем красовитей.
Сколько железных отливок произвёл Синец за свой век – и для себя, и на продажу. А отлить собственную курносую копию из костей и мяса Бог не дал.
…На ухабе Синец застонал, заохал.
– Потерпи, тата. Немного осталось.
– Болят кости, так неча в гости, – перечил Синец.
– Сваты – не гости, а браты.
Справа в лесу осталась Святая роща угорцев и капище с пирамидками камней.
Проехали мимо рядов вешал с осиновыми вениками.
– Тпр-ру, Кукла!
Вытащили из ярма притыку, пустили якутку на подножно-подснежный корм.
65
– Киванок напот![43] – крикнул Никифор.
Полог землянки откинулся. Вышел Кошут в нагольной шубейке, в драных полуспущенных торбасах. Лохматый, на голове словно воронье гнездо. А морщинистое лицо – чисто: от бороды в старости совсем ничего не осталось.
Некоторое время истуканами стояли друг перед другом.
Синец знал: среди угорцев не принято кланяться.
– У вас товар, у нас купец. Или, значит, титек ару – минек вело, – произнес Синец.
За двадцать лет он нахватался угорских слов. Но ни разу не слыхал, чтобы хоть одно русское вымолвил Кошут. Всё понимал безбородый, а не отзывался.
– Белеп.[44]
Землянка Кошута была раздвоена. В женском прирубе тоже оконце имелось. Там за занавеской слышался сдавленный смех, панический девичий шёпот.
Уселись на шкуры – гости напротив Кошута и его старшего сына Габора.
Синец выставил перед хозяином туес с брагой.
– Кер меги Енех.[45]
У Тутты опали руки. Она заскулила.
Кошут прикрикнул. Отпил краем из туеса. Позвал невесту на показ. Девушка вышла из-за занавески. Потупила взор.
На ней был сарафан на коротких лямках, вышитый по корсету хвостатыми крестиками. Подол оторочен мехом. А на голове – обруч из бересты[46].
С появлением невесты Никифор солнечно просветлел изнутри. И у старого Синца будто боли в пояснице отпустили.
А вот Кошут с сыном сделались ещё более мрачными.
Обряд был им не по нраву. Сам Кошут, по угорскому обычаю, когда-то выкрал Тутту из родительского гнезда, заплатил за неё выкуп[47]. И нынче ему опять в расход входить, собирать дочери приданое.
Надежда на Габора.
Коли, в противоход, парень женится на Марье – дочери Синца, по славянскому обычаю, то убыток восполнится. Славянка придет в дом угорца не с пустыми руками.
– Те киван?[48] – спросил Кошут.
– Иген[49], – тихо молвила девушка.
Послышались сдавленные рыдания.
Это уже Синец тряс плечами и утирал слёзы умиления.
– Хорошая девка! Была Енех – у нас Енькой станет.
66
«Сговорёнку» окурили тлеющими ветками можжевельника. Мать пела-приговаривала:
Вокруг дома вырастала трава.
Кто траву стоптал?
Приходили сваты
Просили приданого.
Оленя рогатого,
Белоногую важенку.
Нам не жаль приданого —
Жаль милую дочь.
(Сайнал кедве ланья.)
Мать накрыла невесту платком, чтобы не сглазили, и толкнула за занавеску.
А потом тем же решительным движением, одним бойцовским замахом пронзила еловым колом тушку зайца и устроила её над углями.
Переговаривалась с Синцом, вела обряд хваления вместо молчаливого супруга.
– Наша Енех сама себе кухлянку сшила[50].
– Никифор парень рукастый. Зимой лесу наготовил. Срубит отдельное жилище.
– Сама из ровдуги сшила сарафан[51].
– Все песчаные отмели вокруг выкосил. А за лопухом и овсяница пойдёт. За ней пырей. А там и заливной лужок нашим будет. Ходовой он. Этого у Никифора не отнимешь.
– Сеть сплела в шесть локтей[52].
– Трубу выведет. Молодые по-белому жить станут.
Оба говорили на своём языке, но как-то понимали.
67
На третьем хмельном-бражном круге Синец уже так разлетелся, что начал разбирать степени родства.
Ударил Кошута по плечу, а себя в грудь.
– Сваты!
Ткнул пальцем в Габора, а затем в Никифора.
– Шурин!
– Зябун, – перевела Тутта.
– А наша Марья будет вашей Еньке золовкой.
– Курма, курма! – соглашалась Тутта на свой манер.
Покончив с зайцем и брагой, Синец с Кошутом встали под матицу, примерились головами к центру и ударили по рукам.
Тутта опять заскулила.
Синец с блестящей от жира бородой норовил обнять Кошута. Безусый угорец дичился такой порывистости, отклонялся, будто у него за спиной тетива натягивалась.
Выбрались из землянки. Лошади не видать.
С пучком горящего хвороста Никифор углубился в ночной лес. Скоро приволок якутку за чёлку. Накинул на шею ярмо, заткнул притыкой. Обротал. Разобрал вожжи.
– Садись, тата!
Пьяненький Синец повалился на волокушу и заголосил:
Мы все песни перепели,
У нас горло пересохло.
Князьёва пива не пивали.
Княгинины дары видали.
У княгини дары – миткалины.
Князьёво пиво – облива:
На собаку льёшь – облезает шкура…
С горки Кукла разбежалась. Боковины волокуши бились о стволы узкой дороги. Углы ярма цеплялись за ветки, сшибали последние сухие листья.
Рысцой по морозцу, по первому снегу с причитаниями о том, что надо бы кобылу ковать, да сил нет. С наказом сыну раздувать назавтра горн да приниматься за подковы по отцовскому наущению.
Под звездами Земли обетованной…
68
После свадьбы Синец слёг. Сначала оправлялся на дворе. Когда совсем скрутило, – не слезая с печи, – в посудину.
Если у Фимки не хватало порыва на обиход больного, то помогала молодица. Не гнушалась человеческих отходов.
Синец слёзно умилялся невесткой, не переставал нахваливать.
Болел он «спиной и ногами». Тогда говорили – маялся, недужил, немог. Слово «болесть» – лешацкого корня, в нём сила сторонняя, недобрая.
Фимка лечила мужа хвощением – мяла и растирала.
Он отбивался. Ёрничал.
– Ну-ка, Енюшка, неси полоз от волокуши, – обращался он к невестке. – Пускай матка сварит его да приложит к моим ногам. Быстрее Куклы побегу. Или, эй, ты, Никифор, возьми бурав, голову мою продырявь, мозгу немного вынь. Помажь тем мозгом ноги – Кукле будет не догнать.