Литмир - Электронная Библиотека

Его обратным этапом привезли в Москву, в Бутырку. Дело досталось Карену Арагонову, моему собутыльнику и приятелю, а подозреваемым был, конечно, я. Карен допросил меня, не строго, почти шутя. Я всё отрицал, разумеется, зато хромоногий кавказец давал показания точно. На меня начал с прищуром смотреть срок – года эдак четыре, в зоне строго режима, на Урале или в Казахстане (тогда мы одной страной были) в зоне для особых осужденных, допущенных до разных там государственных секретов. Вот как обстояло дело! Ни больше, ни меньше! И стоило мне дать слабину, ошибиться, и мой же приятель Карен Арагонов предъявит мне обвинение и отправит в суд к чертовой матери. А потерпевший-то кто! Хромоногая сволочь! Выродок! Его и на Кавказе-то за человека не считали. А уж теперь и на зоне.

Но Карен действовал не то, что по правилам, а даже с выдумкой. Он провел нам очную ставку в камере допроса Бутырской крепости, изоляторе номер два, как она тогда числилась, а когда обе стороны настаивали на своем (один говорил «бил», а другой – «пальцем не тронул»), то сделал вид, что должен выйти и позвонить куда-то. Он доверчиво распахнул глаза и внятно так, по-дружески, сказал мне: «Ты посиди здесь с ним, посмотри за бумагами. Я их не буду собирать пока. Мне ненадолго выйти, позвонить надо. А потом вернусь и подпишем протокол». Еще кивнул доверительно. Мол, всё и так ясно, дело этого хромоногого швах, а ты всё-таки свой, пригляди за бумагами и за портфельчиком, что на полу стоит.

Он вышел, а кавказец давай меня поливать: и козел я, и петух, и пидор, и бог знает кто еще! Нервы трепал, урки умеют слово сказать, на то они и урки. Мне бы, как он надеялся, перегнуться через стол и впаять ему так же – по морде. Было за что теперь уж дважды! Но я скосил глаз на портфельчик, «забытый» моим закадычным дружком, моим следователем, обаятельным красавцем с томными доверчивыми глазами Кареном Арагоновым, и подумал, что там диктофон, и что он в сговоре с этим хромоногим гадом, и кто-то из друзей того гада на воле нашел Карена заранее и попросил проделать всё это. Они мести хотят, они хотят подольше задержать в Москве хромоного, чтобы всё забылось и его не прирезали бы в другой уже зоне. А я – средство для достижения цели. Всё это пронеслось в моей голове, и я, покраснев, потом побледнев от страха и ненависти, молчал. А хромоногий уже аж пеной брызгал, глазами сверкал, сам был готов с кулаками на меня кинуться.

Карен вернулся в самый острый момент – хромоногий уже привстал и потянул ко мне худую клешню, а я отклонился назад и изготовился к встречному удару, сжал кулак правой руки. Надо заметить, несмотря на деликатность фигуры, рука у меня умелая, бить умею точно и эффектно. Меня этому когда-то в секции по киокушинкай учили. Хорошо учили, я доски ломал и кирпичи. Очень это любил, потому что я так утверждался. Рост ни к чему, особенная какая-то сила тоже, главное – умение и ловкость.

Вот бы я этому хромоногому теперь челюсть свернул, раскрошил бы до полной несобираемости! Одним движением – кулак вперед, в подбородок, жестко, молниеносно, с раскруткой в последнее мгновение на полсантиметра влево и тут же назад на себя, рывком. Но вернулся Карен, мой закадычный друг и хитрющий следак, и акция крушения моей жизни посредством крушения чужой челюсти не состоялась.

Карен кинул отчаянный взгляд на кавказца, тот тяжело вздохнул, резко сдулся и отрицательно покачал головой. Карен тоже сдулся и уже мрачно закончил очную ставку нашими подписями. Мы разошлись, больше не сказав друг другу ни слова. Я потом, через недельки две (дело по заявлению потерпевшего налетчика Арагонов, конечно, прекратил за «отсутствием события преступления» – это процессуальный термин такой, а вообще-то, по-человечески – доказать мою вину не сумел) спросил у Арагонова:

«Сознайся, ведь у тебя в портфеле диктофон был! Ты меня «опускал» там перед уркой, разрабатывал, как лоха! Зачем тебе это было?»

Он краснел, бил себя в грудь и говорил, что это моё больное воображение. А потом спросил с унизительной мольбой в томных своих глазах:

«Ну, скажи, брат, ведь дал ты тому ублюдку тогда по морде и коленом по ребрам? Это я так, для себя хочу знать. Дело-то прекращено, закрыто. Понимаешь, я бы ему сам дал…»

Я усмехнулся и отрицательно покачал головой. И подумал, что если бы он меня теперь спросил, какой цвет светлее – белый или черный, я и тут бы промолчал. Кто его знает, зачем это ему? Он удачливый, у него никогда ничего не срывается. Даже с женщинами! А вот со мной сорвалось, похоже!

Но я не стал меньше любить его за это. Уважать перестал, а любил по-прежнему дружеской, здоровой любовью – как собутыльника, как хранителя и моих интимных секретиков, многие из которых делились с ним пополам, как «хорошего» в общем-то парня. Вот так я к нему теперь относился. И ценил, конечно же! Следак он был классный! Хитрый и умный! Только зачем ему тогда нужно было меня подставлять? Долг превыше всего? Или долги? Они у него водились. А так он очень даже ничего, с ним не скучно!

С этими мыслями я и зашел в комнату, где на кокетливом пуфике сидел Арагонов с папкой на коленях, на персидском, дорогом ковре перед ним лежал, раскинув руки, лицом вниз покойный «гений пера» с раздробленным черепом, практически к носкам безукоризненной модной обуви Карена стекали гениальные и теперь уже бессильные писательские мозги, а над телом склонился старый бородатый судебный медик в белом халате с закатанными рукавами и диктовал: труп лежит в такой-то позе и голова у него повернута туда-то, а ноги согнуты в коленях таким-то образом. Я застал эту печальную и в то же время весьма будничную группу за тем, что медик собирался спустить с убитого штаны и осмотреть все, что есть под ними, определить с помощью термометра, направленного в естественную щель, остаточную температуру и таким образом хотя бы приблизительно предположить время наступления смерти. Это делается путем вычитания времени и естественного периода остывания тела в постоянной температурной зоне комнаты. Противным делом занимались эти люди. И мне тоже предстояло противное дело: копаться во всем этом почти вместе с ними, губить свою бессмертную душу.

Арагонов поднял на меня глаза и, как будто извиняясь, легонько улыбнулся, закивал. Помнит, мерзавец, про тот диктофон, хоть и не сознается! Ну, пусть помнит, пусть это его гложет до гробовой доски! А я буду с ним добросердечен, это еще больше ранит. Добросердечие тоже бывает злым и расчетливым.

Я посмотрел на маленький индейский топорик, на томагавк с яркой бахромой из кусков кожи и цветных ниток и ручкой, испачканной черным графитным порошком. Томагавк лежал на ковре рядом с головой покойного, но, судя по графитным следам, эксперт уже пытался снять с его ручки следы пальцев убийцы.

Карен перехватил мой взгляд и сказал предупредительно: «Нет там ни черта! Всё начисто стерто… эксперт уже смотрел».

Я кивнул и подумал, что, если это Олег Павлер на беду Игоря Волея сей топор войны выкопал, то из всех известных мне поводов для преступления два отпадают сразу: неосторожность и заблуждения. Остаются меркантильность и отчаяние. Отчаяние, кстати, тоже на волоске висит. Значит, проверяя версию «убийца тот, кто труп и нашел», следует искать меркантильную выгоду Павлера.

Или ревность? Ничего себе ревность! Хлоп любимого писателя томагавком по лысине, следы с ручки стираешь, на цыпочках к двери, выжидаешь немного, а потом возвращаешься, брызгаешь слезами и зовешь уголовный розыск.

Ревность – это крик израненной души, ее истерика, мания. Тут не до следов, не до расчетов! Особенно у таких, как эти… когда ревность однополая. Тут особая психология. Мне не раз приходилось вести подобные дела, то есть как оперативнику, конечно, не как следователю. Я ведь не следователь, я – опер, сыщик. А тут не до закона, тут всё из жизни, всё или почти всё с точки зрения обычного человека необъяснимо. Я знаю такие дела! Этот ударил бы, завизжал, завыл, обцеловал бы в отчаянии труп от того, что натворил, измазался бы кровью до бровей и бегом вниз по лестнице. Хорошо если не прыгнул бы под электричку в метро! Не до «пальцев» на ручке томагавка. Бывают, конечно, исключения, но по первому взгляду на Павлера, он к ним не относится. Слишком тихо переживает, рук не заламывает, а достойно так, печально роняет слезу. Почти мужскую, прости Господи! Каждому ведь свое! Коль Он позволил, значит можно…

8
{"b":"609661","o":1}