А я уж и не девкой тогда была! Потому что за Пашку Коробкова замуж выскочила. Деду тогда еще и восьмидесяти-то не было.
А он Пашку за человека-то не держал. Ни словечка ему за всю жизнь! Ни здрасти тебе, ни тебе до свиданьица! А меня всё так девкой и звал, при нем-то, при живом еще муже… Пашка злился! Говорит, я твоего деда по слепой голове-то туркну чем-нибудь тяжелым, и будет тады опарышей кормить… их, мол, учить будет, анчутка старый! Да не пережил он деда-то! Занемог… Животом полгода промаялся, исхудал весь… А на пупе вот такая опуклость выросла, что твои два кулака, а может даже как горшок, в каком кашу варят! А уж он как мучился! Криком кричал! В последние-то дни даже есть уж не мог! Всё наружу, с кровушкой!
Дед к нему сам прихромал… а Пашка на кровати лежит бледный весь, худой. Дед по голове его погладил, понюхал свою руку и усмехается во весь свой беззубый рот: «Иди, ледащий, откуда пришел! Иди себе…». Вот только это за весь век и сказал ему!
Помер Пашка в тот же день, а дед и говорит мне: «Я ж тебя девкой-то звал, думаешь, зря! Так ты до сей поры девка и есть, а не баба ты никакая! Какой он тебе муж! Не человек он вовсе даже, а так… недоразумение одно. Его не бог прибрал, а нечистая сила…»
Дурная хворь была у моего Пашки, вот чего! Давно еще… только хворь та в нем пока что тихо жила, да вот разбушевалась, проклятая… А дед-то ее когда еще учуял! Твой, говорит, Пашка не жилец! А эта хворь, она, мол, прилипчивая! Гляди и сама захвораешь! Пей отвары, дура! Соборуйся, постись, душу-то облегчи!
Я всё делала, как он говорил, дед мой. И соборовалась, и постилась, и траву разную пила, и маслом мазалась, льняным, теплым…
Но замуж-то никто меня более не брал! Девкой ты, говорил дед, до самой своей смертушки так и останешься! Когда он помирал, я и сама-то уж старой была! Какой уж там замуж! Смех один!
Чего? Какой дом? Этот, что ли?
Жилконтора там была, вот чего. Я ещё совсем девчонкой была. Аккурат в тот год, дед меня за косу ухватил, в пол нагнул и про душу-то… чтоб я к нему в глаза-то не заглядывала.
А полки там сосед наш, Митька, вырезал. Он за мной приударял после… А ты думаешь!
Да дед его тоже отвадил! Первым… еще до Пашки моего… Пьяница, говорит, и вор он, Митька этот! А какой же он вор! Так, утянет чего-нибудь на вино, и только! А это разве ж смертный грех? Он и двери выстругал в том доме, и прилавок для конторщика, и табурет даже. А полки-то Митька даже резьбой украсил… Говорил, как мои кудри. Я ведь еще, говорю же, девчонкой была, а он уже того… приглядывался. Ох и ругался дед! У него, говорит, глаз темный… И верно – темный! Дед-то слепец, а всё видел…
Митька на фронте руку потерял… Это потом уже было. Пришел и плачет: иди, говорит, девка, за меня. А тут Пашка опять же… Так и сгинул Митька! Уехал и пропал, бедолага. Эх, а какой столяр был до войны-то! Чо жизнь с людьми-то делает!
Чего тебе этот дом сдался! Темный он, сатана там жил…
Ты о людях спрашивай, а не о доме. Вот этот… как его… конторщик из жилконторы. Как сейчас помню… сатана он. Высокий, худой, как конь, черный, бородка клинышком, усатый, голова крупная, глаза черные, будто без зрачков даже. Соседи говорили, да я и сама чего-то еще видела тогда… Так и есть Сатана. Да и звали его, конторщика как-то не по-нашему. Стефан… мы его Степаном звали, а он усмехается одним глазом, а второй строго прищурит… и поправляет: Стефан, мол, я, Юзефович. Вот такой был чужак! Каждый глаз у него жил своей жизнью. Умел же, нечистый! На стене у него шашка висела и бурка. Люди говорили, в гражданскую лютый он был конник! Только ведь никто его в гражданскую-то не знал. Сочиняли, должно быть… А еще слышала от людей, в тридцать девятом он воевал с белофиннами… их так тогда все звали. Герой, вроде, был, а тут жилконтора! Чудно!
Жилконтора та невесть для чего была. Тут на улице-то на нашей и в двух переулках народу жило всегда мало, да и те одни родственники: двоюродные, троюродные. Рожали вместе, вместе помирали, пили из одной плошки, в одну плевали. Вот так говорили. На кой ляд нам жилконтора! А этот самый Стефан Юзефович до самой войны, до июня сорок первого, каждый божий день приходил, даже иногда по воскресениям, и по ночам тоже жег лампочку. Вроде, как и не спал он. Мальцы наши одно время бегали заглянуть в окошки, да разве ж увидишь чего – щёлка она и есть щёлка. А однажды сатана этот поймал соседского Сашку, сына покойного Митрофана-лудильщика, что жил в конце улицы, да так обогрел плетью, что больше никто и не лазил к нему.
Но какие-то люди туда ходили. Не наши. Мужики, в основном. Днем, может, раз пять за все эти годы наши-то видали их, а ночью… Да кто ж его знает, чего ночью было. Мелькал кто-то, дверь скрипнет, хлопнет и тишина. Чего они там с этим Юзефовичем по ночам делали, кто ж его знает. А еще по ночам машина какая-то приезжала, грузовая. Огнями осветит дверь в доме, кто-то чего-то таскает, пыхтит, потом хлоп дверцами и уезжает, только по улицам переваливается в ямах-то, как медведь. И стонет, стонет мотором-то своим, прямо, будто живая.
Один раз Матрена… она по соседству жила, садик у ней сзади к дому примыкал, к глухой стене, в энкаведе даже написала: так, мол, и так, нечистая, вроде как, сила тут, контрреволюционная, можно сказать. Прошу, говорит, принять революционные меры воздействия на сатану Юзефовича. Любопытно ей, должно быть, было. Она грамотная была, у ней отец еще приказчиком у купца Васильчикова служил, детей своих грамоте обучал. Хороший был человек, не пьющий. Васильчиков-то балагур и пьяница, а папаша Матренин прямо как культурный какой! А как же! Вот Матрена с детских лет читать-писать и умела. Книжки у нее были разные, много… Про разбойников, про королевен и одна даже про революцию. Во как! Ее папашу за эту книжку, при царе-то, при батюшке, в околоток два раза таскали, да Васильчиков выкупал. Уж больно ему такой приказчик был нужен. Так о чем это я? А! О Матрене. Она замуж вышла, а муж в гражданскую погиб… Его уж никто тут не помнит. Высокий такой был, хмурый мужик. Она потом за слесаря одного, тоже грамотный был мужик, во второй раз, стало быть, выскочила. Он потом начальником даже стал… Артель там у него или чего-то такое было… Так его арестовали уже при большевиках и того… Пропал, в общем, мужик. Говорят, «танкист» был… Этот… как его… у них еще главарь такой… фамилия у него… Танковский или Троцковский… Тогда всех «танкистов» арестовывали и сразу к стенке. Одна она осталась, Матрена наша, одинёшенька. Сашка-то, которого Стефан Юзефович плетью поучил, ее ведь сыном был, от слесаря, от «танкиста» от этого. Не помню уж как Матрениного второго мужа звали, слесаря-то. Ей-богу! «Танкист» и всё тут! Не то Николаем, не то еще как?
Вот Матрена за сына, которого плетью огрели, и решила поквитаться с Юзефовичем. Донос в энкаведе написала и лично даже отнесла. Мы всё ждали, что вот понаедут, дверь сломают, окна повышибают, всё вверх тормашками перевернут, а Стефана Юзефовича арестуют. Видали в те годы не раз, как это бывает. Не один Матренин «танкист» тогда был того… разоблачен… «Танкистов» этих хоть пруд пруди… И у нас даже на улице… оттого она и опустела в тридцатых-то годах, и в целом в городе даже. Поглядишь на них… Утром обыкновенно за ними приезжали, ранехонько! Люди честные спят еще, а эти тут как тут! Вроде, черти, прости Господи! Машина черная у них, ворон прямо, ни дать ни взять! Люди так и говорили! И «танкисты» которые… тоже как птицы все, вот те крест! Локти, значит, назад, клювом вперед, к коленям, вниз, хохолок всклокочен, и в черный «воронок» швырк… И нет «танкиста»! Ищи его потом! Обыщешься! Власть они и есть власть. На то и дана…
А тут ни тебе ответа Матрене, ни привета! Матрена опять писать. Жалуется, значит, на Юзефовича! А чего жалуется-то! Сама-то жена «танкиста», врага, значит… И батюшка ее грамотный был при царе-то! У Васильчикова, у мироеда, верой-правдой служил… Молчала бы! Подумаешь, огрели ее Сашку! А кого не огревали? Почитай, всех! Власть! Я ж говорю – на то и дана!