С этим ребята справляются, а вот со всем остальным как-то не очень. Скучно им служить! Времена такие наступили – скучно там, где не доплачивают за каждый лишний шаг. Никакой романтики! Вот таких шельм и лодырей я и загружаю самой нудной работой, как только ко мне в руки попадает хоть грамм власти. Как сейчас, например.
Кроме ключей от квартиры, от машины, личных документов и прочей ненужной мне мелочи, нахожу небольшой блокнотик с воткнутой в его переплет маленькой шариковой ручкой. На последнем листочке читаю торопливые слова: «Германн, чайный дом, грузчик, ангина».
Разглядываю ручку, она немного подтекает – дешевенькая, старенькая. Быстро хватаю бездыханного Олега Павлера за правую руку, поворачиваю ее и опускаю обратно. Она чистая, на пальцах нет следов подтекающих химических чернил, как на ручке. Значит, писал эти слова в блокноте давно, и они могут не иметь никакого отношения к его смерти. Но «Германн»! Что за Германн? Это я уже один раз видел.
Выпрямляюсь, вздыхая и, держа в руках блокнот, медленно отхожу в сторону.
Сверху быстро спускается тот самый оперативник с лицом рязанского жителя начала двадцатого столетия. Похож на Есенина, словно одной породы, но только нос уж больно картошкой. На этот раз он не смущен, а возбужден чем-то, потому что лицо стало пунцовым, глаза блестят, губы повлажнели. Он определенно что-то обнаружил.
«Максим Игоревич… там женщина одна… похоже, она видела убийцу… она с ним столкнулась в подъезде. Говорит, что видела его и раньше где-то, но не может вспомнить точно где».
Я ощущаю в душе некое знакомое чувство, которое предвещает обычно погоню и захват. Это как чтение сонника о ночных видениях. Что-то копошится в мозгу, что-то нервирует, а что именно, не понимаешь пока. И это очень, очень волнует!
Киваю и в несколько широких шагов поднимаюсь к оперативнику, который даже еще не успел спуститься ко мне. Потом я вдруг замираю и смотрю в стену. Я всегда смотрю в стену, когда хочу что-то вспомнить. Но что именно! Что меня так злит сейчас? Что я только что упустил?
Как будто в немом фильме передо мной выплывает недавняя мизансцена: Олег Павлер идет мимо меня, а я сижу в чужой гостиной, за чужим, прапорщицким, столом. В прихожей дежурит грудастая Надюша. Хороша они была все же, эта домработница! Напрасно я не осмотрел с ней прапорщицкую спальню!
Но беспокоят меня сейчас не эти воспоминания, а совсем другие: Павлер останавливается, извлекает из кармана блокнот, тот самый, который сейчас лежит в моем кармане, ручку… она тогда не текла, это я точно помню. Она была чистая. Павлер записывает мне свой телефон и говорит о том, что непременно должен помочь нам. Он протягивает мне записку… Стоп! Он пишет и протягивает руку с запиской… Он же левша! Павлер – левша! Это я точно помню. Краешком сознания тогда, совершенно автоматически, я отметил это.
Быстро разворачиваюсь, в один прыжок оказываюсь на лестничной площадке, на которой юная следователь и дотошный судебный медик делают свою печальную работу и, извинившись шипящим шепотом, хватаю левую руку Павлера. На безымянном и указательном пальце ясно вижу всё еще маслянистые следы от текучей шариковой ручки.
Павлер писал эти пять слов: «Германн, чайный дом, грузчик, ангина» за пару минут до своей смерти, иначе чернила бы высохли, затвердели, а они всё еще мажутся, всё еще поблескивают микроскопическими капельками на его холодной уже руке.
«Германн, чайный дом, грузчик, ангина» – это надо запомнить, это надо обдумать, как следует! Два «н» в имени, как в той записке в доме Волея, на подоконнике. Вот, где я это уже видел! Откуда это, почему? Интересно бы посмотреть записи режиссера-постановщика Павлера, когда он обычно готовился к своей работе. Он ведь определенно писал для себя нечто короткое, ёмкое, чтобы вбить в свою голову что-то очень важное, очень нужное. Нужно определить алгоритм его мышления, его привычку думать, рассуждать, делать выводы. Это многое даст в дешифровке последней записи. Возможно, это «адрес» убийцы…
Я листаю записную книжку, быстро, нервно, и вижу, что на некоторых страницах, уже, должно быть, давно начертаны ряды каких-то слов. Ну, конечно! Это его мысли, его идеи, которые он записывал каждый раз, когда что-то озаряло его творческое сознание. Он боялся потерять то тонкое чувство, которое давали ему слова, и записывал их в ряд, в нервный, трепещущий ряд понятий, образов. Привычка, метод…
«Германн, чайный дом, грузчик, ангина»… Мне это что-то определенно говорит! Что-то очень далекое! Но что? Что?
Смотрю на удивленного моими манипуляциями «рязанца» и резво поднимаюсь к нему.
«Ну! Есенин! – почти весело говорю я. – Где твоя ценная свидетельница?»
«Почему Есенин?» – еще больше удивляется он.
«Потому что ты похож на него или на его земляка! – улыбаюсь я. – Земляка его юности. Рязанец…»
«Я не рязанец! – будто обижается он. – Москвич, коренной».
«Ну, извини, брат, – пожимаю я плечами, – ошибся. Не сердись, веди меня скорей к той достойной даме».
«Достойная дама» оказалась стареющей, худосочной простоватой бабенкой, которая где бы ни жила, всегда собирала всякие не касающиеся ее подробности о своих соседях. Это – редчайшая находка для сыщиков и бандитов. Ее не надо вербовать в агенты, ей не надо платить, ее надо только слушать – и будешь знать всё о том месте, которое тебя интересует. Наблюдательность таких женщин превосходит наблюдательность самоуверенных профессионалов. Дедуктивный метод великого книжного сыщика мистера Шерлока Холмса с далекой Бейкер-стрит – жалкие потуги в сравнении со «склочным» методом такой свидетельницы.
«Гляжу, – рассказывает она мне, облизывая губы и задыхаясь от непреодолимого желания высказать всё и сразу, лишь бы не перебили, – идёт. Высокий такой, светловолосый, глаза светлые, в джинсах, в курточке замшевой, бежевой, ботинки со шнуровкой, грязь на них засохшая, глина… Лет ему за сорок, а, может, и больше. Худой, лицо белое, бледное… В руках сверток… бумага какая-то, плотная. В ней, наверное, нож был».
«Почему нож?» – спрашиваю удивленно.
«А как же! – обижается она. – Чай не дураки мы! Он пакет тот осторожно держал, за краешек. Чтобы самому не порезаться, не уколоться. Я на рынок на прошлой неделе носила кухонный нож… поточить… Сейчас, знаете, точильщика хорошего не найдешь! Продают одни китайские ножи, которые как затупятся, так ты их хоть о точильный камень стеши, всё тупее тупого будут. Так что, старые-то наши ножи люди берегут. Хоть и ручки раскололись, ободрались, всё равно лезвие ни с чем не сравнить! Из поколения в поколения передавали такие инструменты. Молодые-то теперь ни черта не понимают! …Да… так мне его наточили на рынке, я завернула в газетку и несу осторожненько, чтобы не порезаться, за ручку… и чтоб не развернулся. Ну, вот этот… высокий, светлый, тоже так свой пакетик нес. Нож это! Голову даю на отсечение!»
Она будто испугалась своей клятвы и краснеет, потирая длинную, морщинистую шею. Женщина выше меня на полголовы, поэтому я эту ее шею вижу ясно, прямо перед глазами.
«А почему вы решили, что он убийца?» – спрашиваю намеренно недоверчиво, чтобы возбудить ее возмущение. Я знаю, как раскрутить таких свидетелей.
«Ну, даёт! – женщина с загорающейся возмущенной усмешкой смотрит на «рязанца», призывая его посмеяться надо мной. – А кто же он! Я – из лифта, а он в лифт. Ну, думаю, чужой к кому-то приехал. Должно быть, к Снежке на седьмом. К ней разные ходят… сомнительные, курят на лестнице, даже блюют иногда! Сколько раз участковому говорила, этому жирному борову, а тот только красной мордой своей водит и водит! Чего вы только их держите таких!..»
В этот момент по лестнице, тяжело дыша, поднимается действительно «красномордый», толстый, пузатый, я бы даже выразился – «брюхатый», мужчина в милицейской форме. На плечах скукожились капитанские погоны. Он слышит последние слова свидетельницы и рычит по кабаньи:
«Тебя не спросили, стерва сушенная!»
Я оборачиваюсь к нему и не могу сдержать улыбки, но тут же прячу ее в морщинах своего стареющего лица и говорю как можно строже, играя на нужную мне свидетельницу: