— Мне пора, Павлик, — шепнула Иринка, с тревогой поглядывая на окна дома — не погас ли свет.
— Погоди…
Издали донесся прерывистый гудок паровоза. Он еще не замер, как к нему присоединились голоса других паровозов и басовитый, словно захлебывающийся на ветру деповский гудок. Над поселком понеслись сигналы пожарной тревоги. Небо с одного края стало напитываться зловещим багрянцем.
«Ту-ту-ту-у! Ту-ту-ту-у!» — не унимались гудки.
Тоскливое чувство свершающейся близкой беды защемило сердце.
— Страшно… — зябко повела плечами Иринка.
Крутов осторожно обнял ее и прижал к себе, боязливую, притихшую.
— Ну чего ты, чудачка? Затушат — и все. Ты знаешь…
— Говори, — видя, что он замялся, подстегнула Иринка. — Ну? Мне не так будет боязно…
— Знаешь, я давно хотел тебе сказать… ты мне нравишься. Я люблю тебя, Иринка. Слышишь?
Она молчала, уткнувшись лицом ему в грудь.
— Ну что же ты? — допытывался Крутов. Теперь, когда самое главное и трудное сказано, ему хотелось говорить, говорить и слышать ее ответные слова. Ведь это не игра, когда один говорит другому «люблю». От того, насколько серьезно к этому отнесутся, зависит вся дальнейшая жизнь людей, вступающих в добровольный союз. Любят друг друга, и жизнь у них становится целеустремленной, содержательной, — такой, что и окружающим становится от этого теплее. — То, что я сказал, это всерьез, навсегда. Ты меня поняла, Иринка?
— Ну что — «Иринка, Иринка»? Что?..
— Скажи, а ты меня, вот такого, в серой шинели, с этими обмотками?.. Еще год — и я сброшу их навсегда. Ты мне веришь, станешь ждать?..
— Ах, я ничего-ничегошеньки не знаю. Папка говорит, что я совсем-совсем еще глупая девчонка. Наверное, это так и есть… — Она стиснула ему руку. — И потом он еще говорит, что, наверное, будет война…
— Что ты! О какой войне может быть речь? С Германией у нас договор, Англии не до нас…
— Молчи. Я все равно ничего в этом не понимаю. У нас в школе недавно был лектор, он говорил то же самое, а папка этому не верит, и я не знаю, кого слушать. — Она вздохнула: — Наверное, очень плохо, когда не имеешь своего мнения? Да?
— Чтобы иметь свое мнение, надо много знать. А что мы знаем?.. Но какое это имеет для нас значение? Ты скажи…
— Погоди, — она схватила его за руку. — Ты слышишь, как поет счастье?
Крутов глянул в ее лицо. Оно было серьезно, только глаза сияли, и по щекам пролегли мокрые дорожки к уголкам губ. Он понял значение этих скупых слез, сердце его дрогнуло: какого еще другого ответа он от нее добивается? Зачем слова? Почему мы так много говорим, когда молчание порой куда красноречивее? Он прислушался, и ему показалось, что и в самом деле вместо хаоса звуков, властвующих над миром, вокруг звучит какая-то стройная мелодия. Или это только для них? Нет. Прислушайся. Нежная, еле уловимая, она доносится, как комариный писк за тонкой бязью палатки, как звонкая, но робкая весенняя капель под снегом, еще укрывающим землю, как лесная чуткая тишина, вызывающая звон в ушах, похожий на перекличку птиц.
Мелодию невозможно переложить на ноты — слишком грубо для этого человеческое ухо, но все вокруг звучало — Крутов готов был поклясться, — звучало удивительно согласно, трогая какие-то болезненно чуткие струны. Он боялся пошевелиться, чтобы не прогнать этот необыкновенный настрой души.
Наклонившись к ней, он коснулся щекой ее щеки: кожа была пушистой и теплой, несмотря на мороз.
— Мы будем слушать часто-часто.
— Нет, — покачала она головой. — Тогда оно перестанет нам петь. Оно не любит, когда часто.
* * *
Крутов чувствовал себя по-настоящему счастливым: он любит, он любим! Чего еще желать? Жаль только, что такое состояние то и дело сменяется тоскливым. Это когда он неделю-другую не встречает Иринку.
Увольнительные давали редко и неохотно. Но разве отсутствие увольнительных преграда для бойца второго года службы? После снайперских сборов у него в каждой роте приятели, и какое бы подразделение ни несло караульную службу у ворот, он мог порой уйти на час-полтора в поселок.
Правда, он старался теперь не рисковать без крайней на то нужды. Дисциплинированный, старательный, он стал пользоваться в роте авторитетом. Даже Кузенко, относившийся к нему с недоверием, изменил отношение, поручал то и дело политинформации.
Крутов много читал до армии, любил изобразительное искусство, знал в общих чертах историю, поэтому частенько дополнял беседы ссылками на поступки литературных героев и картины художников. Бойцам это нравилось, и, конечно, слух об этом доходил до политрука. Тому льстило: в его роте простой боец проводит хорошие беседы.
Однажды в порыве благосклонности он решил вызвать Крутова на откровенный разговор.
— Слушай, тебе пора подумать о вступлении в партию. Одну рекомендацию даст комсомольская организация, другую, так и быть, я. С командиром роты поговоришь, он, по-моему, к тебе всегда хорошо относился…
— Рано еще мне.
— Ну, я бы этого не сказал. Полгода назад было действительно рано, а теперь ты взял правильный курс. Назначим тебя замполитруком, а там и в училище…
— Вы же знаете, что я мечтаю стать художником. Мне бы поскорее отслужить, что положено, и в «гражданку». А замполитруку лишний год службы…
— Далась тебе эта «гражданка»! — с досадой воскликнул Кузенко. — Смотрю на тебя и не понимаю. Ты какой-то чудак, Крутов. Ну уволишься, станешь долбить и точить свои камни, а по выходным мазать коврики на базар. Ты же сам рассказывал, что даже такая знаменитость, как Федотов, жил впроголодь, умер в сумасшедшем доме; Левитан чуть не до смерти не имел своего угла; Саврасов спился. Да мало ли таких? Ренин… Ну, так ведь Репиных да Суриковых единицы, по одному на всю Россию. Я, конечно, понимаю, искусство и все такое, да только это хорошо на словах. А когда появятся семья, дети, нужда, станешь биться, биться, и если не исхалтуришься, так сопьешься. Не ты первый, не ты последний. Я художников видел, знаю. Что ни художник, то и выпивоха. Нашего полкового — Лаптева возьми…
— Ну, ему еще далеко до того, чтобы зваться настоящим художником.
— Так кто вас разберет, настоящие вы или нет. Раз с красками, кистями возитесь, значит, художники.
— Как весь народ, так и художники, — пожал плечами Крутов. — Сейчас у всех жизнь трудная. При коммунизме, наверное, так не будет…
— Его еще строить надо. Конечно, построим социализм, перейдем к коммунизму, в этом нет никакого сомнения. Но ведь жизнь не стоит на месте, годы уйдут…
— Человек живет, годы уходят. Это закономерно. Однако и коммунизм кому-то надо строить, сам он с неба не свалится…
— Кто же говорит, что не надо, — надо. Так ведь ты не со стороны наблюдать будешь, а защищать Родину. Это поважней искусства. Сейчас не двадцатый год, техника растет, в армии грамотные люди нужны. Ты это должен понимать. Я ведь к тебе давно присматриваюсь: ты хоть и с норовом, а наш, советский человек и по духу и так… Голова на плечах есть, сразу бы продвинулся. В армии человек быстро растет, стоит только хотения набраться. Смотришь, лет через десять ты — комиссар полка, своя верховая лошадь, квартира, почет, уважение, никто тобой не командует… Я бы на твоем месте так с ходу не отказывался бы, а прежде подумал…
— Нет, армия не по мне! — твердо ответил Крутов. — Тут и думать не приходится. А в партию вступать рановато. Так я считаю.
— Ладно, мы еще к этому вопросу вернемся.
Политрук ушел, растревожив душу Крутова: «Может, и в самом деле поступить, как он советует? Ведь и Туров почти о том же говорил — готовиться надо, чтобы стать командиром. Газин тоже — искусство, искусство, а сам остался на сверхсрочную. Неспроста, наверное. Неужели я чего-то недопонимаю?»
Крутов решил переговорить с Газиным. Тот сидел в каптерке старшины один и что-то писал.
— Можно к вам, товарищ командир?
Газин взглянул на серьезное лицо Крутова и, догадываясь, что тот пришел по важному делу, накинул на дверь крючок.