Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Отец не любил Бетховена – так, во всяком случае, он говорил, полагая его слишком эмоциональным, слишком навязывающим свое уникальное прочтение мира. Гораздо больше устраивала его меланхолическая созерцательность, она не вносила возмущений в его мир, подчиняя его чужим переживаниям и страстям. В этом его отношении присутствовала нотка горечи, свидетельство прошедшего и канувшего в Лету увлечения. Музыку мой отец предпочитал слушать в одиночестве. Иногда он мог поставить полюбившуюся ему запись для одного из немногочисленных друзей. Порой он казался мне опытным игроком в карты, тщательно скрывавшим не только свое лицо, но и количество карт, которые были у него на руках.

В зимнюю пору отец был бледен, а летом лицо его легко покрывалось загаром, и тогда в глазах отчетливо появлялся зеленоватый проблеск. При этом он всегда был монументально спокоен, словно часовых дел мастер или осторожный энтомолог, старающийся не сдуть пыльцу с легких крыльев бабочки. Помню его высокий лоб и большие серые с прозеленью глаза, наводящие на мысль о филине. Носил он в основном черное: черные туфли, черную морскую форму и желтоватого оттенка рубашки. Его готовность медленно докапываться до мельчайших деталей заставила мать как-то раз сказать ему, что жизнь – это отнюдь не шахматная партия, после чего отец рассмеялся и попросил ее объяснить, как она пришла к этой мысли. Он хотел объяснения, досконального и точного, как запись в судовом журнале или морской лоции.

К тому времени я уже видел рисунки в его книгах по физиологии, где фигурировали собаки, лампочки и слюнные железы, и слышал школьные разговоры о нервных рефлексах, проверяемых ударами молотка по колену, анатомии, прозекторской и опытах над лягушками и мертвецами с использованием электрических разрядов. Разговоры обо всем этом шли и в пионерлагере во время школьных каникул. Там, после того как в палатах выключали свет, неизменно говорили о временах блокады, найденных в холодце детских пальчиках и людоедстве. Возвращаясь же к обсуждению вопроса о живом трупе с отцом, вспоминаю, что когда, после блужданий, мы вышли наконец к источнику этой странной, по мнению отца, идеи, засевшей у меня в голове, и он объяснил мне, что волновавшее меня словосочетание есть не что иное, как название пьесы о человеке, который ушел из семьи, общества, а затем и из жизни, я, несмотря на эти объяснения, принять его всерьез никак не мог.

3

Все то, о чем говорил он, почти совпадало с тем, что я услышал от матери, и тогда я пришел к выводу, что от «толстого» просто некуда деться, и вообразил его чем-то вроде Соловья-разбойника, который сидит на ветке дуба, растущего где-то на ясной поляне.

Выслушав меня, отец понял, что меня взволновал скорее визуальный образ, образ надреальный, сюрреалистический, сочетавший несочетаемое и входивший в конфликт и с ежедневным опытом, и со здравым смыслом, и для того, чтобы я смог обойти эту проблему своего восприятия со стороны, ибо удалить ее из моего сознания было, по-видимому, невозможно, он предложил мне постараться понять, как такие образы создаются, для чего мне следовало пойти в изостудию.

Его совет я принял, но поверить всерьез и полностью в объяснение, отсылавшее к разысканию принципа построения метафоры, не смог – мне хотелось понять, скрывается ли за этой метафорой что-то еще. Казалось, то был какой-то атавизм, вера в магическое, колдовское сочетание слов, способное изменить окружающую нас реальность враз, мгновенно, изменить, если угодно, до состояния абсолютно невероятного. Или вытащить эту скрытую в реальности возможность.

Вскоре я начал ходить в изостудию, где нас учили рисовать гипсы, драпировки и сидящие на табуретках фигуры, писать акварелью этюды на основе сделанных ранее рисунков. Но что-то в возникших на бумаге изображениях меня не устраивало, и достичь памятного с детства леденящего ощущения не удавалось. В последующие же годы ощущение, пережитое при встрече с живым трупом, время от времени возвращалось ко мне, возвращалось под той или иной маской, и я, осознав, что толком о нем почти никому не расскажешь, ибо тебя почти никто не поймет, научился молчать о его проявлениях. Постепенно мне стало окончательно ясно, что некоторыми своими ощущениями с окружающими делиться не стоит, а если уж делиться, то отнюдь не со всеми.

В конце концов, отец посоветовал мне вести дневник, где мне следовало день за днем описывать события своей жизни, свои ощущения и давать оценку происшедшему.

– Время от времени ты будешь его перечитывать, – сказал он, – и постепенно, по мере накопления опыта, заметишь, как меняется твое отношение к тем или иным событиям, жизненная позиция. Но запомни, – добавил он, – дневник этот ты должен писать только для себя, читать его будешь только ты, а кто-нибудь другой сможет с ним ознакомиться, только если ты сам этого захочешь. Так что будь откровенен сам с собой и запомни: слова изживаются словами.

Глава седьмая. Агата

1

Моя мать всегда была рада возможности забежать к Агате на Большую Конюшенную и в свое время не допускала даже мысли о том, что я буду заниматься французским с каким-нибудь другим педагогом. Так и произошло. Позднее с Агатой начала заниматься французским и моя подросшая к тому времени сестра, названная Норой в честь героини пьесы Ибсена. Излишне говорить, что роль Норы была одной из самых интересных ролей, когда-либо сыгранных моей матерью. Во всяком случае, так она всегда говорила. При этом она ни секунды не сомневалась, что никакого отношения к тому, что мы называем «нормальной человеческой жизнью», ни пьеса, ни изображенная в ней Нора не имеют. Однажды я слышал, как мать обсуждает эту тему с Агатой.

– Ходули, – сказала Агата. – Сегодня это совсем дико, но героические примеры нужны, моя милая, хотя бы для того, чтобы, входя в квартиру, люди вытирали ноги. Вчера к нам приходил дворник с какой-то бумагой, ты и представить себе не можешь, сколько грязи было на его сапогах…

– Они их специально грязью заляпают, а потом направляются по квартирам, сами-то в полуподвалах живут, и уж поверь мне, к нам на спектакли они не приходят, все больше у рюмочных толкутся, – ответила ей мать, и обе захохотали.

Ведьмы, подумал я, а Нора, должно быть, их ученица и помощница. Кстати говоря, моя мать иногда называла Агату «шамаханскою царицей». Так было и в тот день, когда она рассказывала, как Агата на одном из заседаний худсовета театра обольщала приглашенного туда завреперткома. Речь шла об очередной французской пьесе, которую Агата собиралась перевести по просьбе Алексея Николаевича, главрежа, оставалось лишь сочинить заявку с обоснованием постановки именно этой пьесы. И сделать это следовало так, чтобы завреперткома без колебаний утвердил репертуар театра на следующий сезон.

Позднее, когда я и сам начал писать для театра, Агата рассказала мне об этом эпизоде подробней.

– Да, пьесу эту отыскала я, и готова была перевести ее, но ведь по его же, Алексея Николаевича, просьбе. И никто, никто даже не посмел заикнуться о том, что главреж хочет поставить эту пьесу для Клары, та ведь мечтала о роли Грушеньки, вот так ей хотелось: из постели – и прямо на сцену в роли Грушеньки; а наш Алексей Николаевич хоть и любит коньяк, но пропил еще не все и понимал, что мечта ее может так мечтой и остаться, и дай-то бог, чтоб так оно и было. Но ведь обещал же он ей, а она грозила ему скандалом, да еще каким! И это при его положении депутата и совершенно безумной жене. Вскоре возникла у него идея поставить пьесу о Грушеньке французской, которая крутит всей семейкой – и папой, и его сыновьями. При этом он умудрился внушить своей пассии, что ведь и сам Федор Михайлович писал примерно о том же. Ну а главное, говоря о реперткоме, утверждал, что спектакль этот поможет нам понять причины кризиса института брака там, на растленном Западе. Так, собственно, и сказано было в нашей заявке, и в реперткоме с этим были как будто готовы согласиться. И вот представь, Nicolas, собрались мы все на заседание худсовета, на стол подали чай и закуски в связи с присутствием человека из реперткома, ну, слегка выпили, и вот тут-то наш милейший завлит и пустился в в самые нелепые рассуждения о Достоевском и половом вопросе. Боже, до чего распустились люди в ту пору! Дай им глоток свободы, и они лоб себе разобьют, лишь бы доказать, какие они дураки. И наш Борис Вениаминович туда же. Да, да, – продолжала она, – и представь себе, он начал говорить, что и сам Федор Михайлович половой вопрос никак не отменял, ну а преемник его по отношениям с Сусловой вопрос этот чуть ли не в центр всего своего творчества поставил. Его и евреев, кстати, с которыми он тоже так и не смог справиться, и оттого придумал, что возлюбил. Да разве же с ним, с нашим Борисом Вениаминовичем, справишься? В него надо литр коньяка влить, прежде чем он остановится. Что же мне оставалось делать? Конечно, я попыталась обольстить этого человека из реперткома, надо было спасать Алексея Николаевича, театр, да и себя тоже…

13
{"b":"607939","o":1}