Две тысячи прохожих, спешащих по своим делам, не замечали одинокую, декоративную, разоруженную статую Марианны, бронзовый цветок на каменном постаменте. Всё по фигу! Тоже жизненная позиция, быть может, самая реалистичная, кто знает? И республиканская…
Через несколько дней все это станет прошлым, наложится на другие щемящие воспоминания, уйдет навсегда. Спасская башня и Собачья башня… Изящный серый монастырь и прямая колоннада Смольного… Что станет с Парижем, что станет с нашими башнями?
– Поедем на Левый берег, Надин, хорошо? Выше нос. Я угощу тебя шампанским.
Выше нос, это и к нему относилось. Призыв Дарьи разбередил старые, незажившие раны. Раны воспоминаний, которые разум не в силах излечить.
* * *
Началось с удивления, что энтузиазм возможен, что новая вера сильнее всего, что действие важнее счастья, что идеи реальнее фактов, что мир значит больше, чем моя жизнь. Службе снабжения одетой в отрепья армии потребовалась униформа – или какая угодно одежда – для рабочих и крестьянских батальонов. (А еще был батальон воров, жуликов, грабителей, каторжников и сутенеров, не хуже прочих…) Районный комиссар раскатывал «р», глаза, плечи, бедра, все мускулистое тело бывшего акробата находилось в движении; он говорил: «За шесть недель учений я превращу вас из последних м… в сносное пушечное мясо, и кто поудачливей – выживет. У меня есть несколько опытных унтеров и старорежимный капитан, выдрессированные как цирковые собачки. Но мне нужны штаны! Можно славно воевать за Революцию без мужества, без офицеров, без топографических карт, почти без снаряжения. Все есть у врага, надо только взять. Но нельзя сражаться, когда нечем прикрыть задницу. Штаны – вот что нас спасет!» Какой-то эрудит запротестовал: «А как же санкюлоты французской Революции…» «Они носили брюки!» Мне было поручено достать материю на местных мануфактурах. Я действовал решительно, так как даже для самых узких штанов требовался драп. И отправился на социализированную мануфактуру. Широкая деревенская улица с окрашенными в светлые цвета домиками привела меня в разорённую слободу. Дальше начиналась степь, где небо соприкасалось с бесплодной землей. Выбитые стекла красно-кирпичной мануфактуры свидетельствовали о запустении; за зияющими в ее ограде дырами виднелись внутренние дворы, ставшие пустырями, вдали чернел лес. Каждую ночь ограда потихоньку уменьшалась, местные жители растаскивали ее на дрова. Умирающая мануфактура внушала мне отвращение. Я знал, что микроскопический, но непобедимый грибок точил ее деревянные перекрытия; что из четырехсот работниц, по меньшей мере, сто пятьдесят влачили голодное, отравленное бездельем существование. Старухи, зачем-то задержавшиеся на этом свете, вдовы, потерявшие мужей на войне, матери сгинувших солдат, бродивших, быть может, в этот час где-то по дорогам мира, где царил Антихрист. Проданная корова, украденная собака, кошка, убитая калмыком – я представлял, что женщины эти потеряли бы всякий смысл жить, если не приходили будто сомнамбулы, к своим прядильным станкам и, сжав опущенные руки, не делились бы друг с другом своим горем. Приходили и странные молодые женщины, истощенные, но наглые, чтобы украсть последние катушки ниток, иголки, куски приводных ремней, которые выносили, спрятав между ног. Зимы в этом городе стояли полярные, а снабжение казалось хуже, чем где бы то ни было (каждый город мог бы так же сказать о себе, и был бы прав, но логика здесь не действовала…).
Соответственное общественное сознание… Мне показалось, что я попал на заброшенную мельницу. В кабинете директора сохранялся какой-то призрачный уют; стол, покрытый ободранной зеленой тканью, продавленный диван, пальма, засохшая еще прошлой зимой… Молодая женщина встретила меня резким вопросом: «Что вам нужно, гражданин? У меня нет времени, гражданин». Тогда я смотрел на женщин с особым вниманием… На этой была коричневая шерстяная юбка, кожанка, слишком большие ботинки, голова повязана пуховым платком. Похожа на монашку. Я понял, что она хрупкая и чистая, целомудренная. Бледное овальное лицо было истощенным, но очаровательным. Синеватые веки, длинные ресницы, суровость. Некрасивая или хорошенькая, можно было лишь догадываться. «Секретарь парткома?» – спросил я. «Это я, – ответила Дарья. – Партком – это я. Остальные дураки, либо бездельники».
Я сообщил о своем поручении. Контроль, настоятельное требование от имени Районного Экономического Комитета, в силу полномочий, данных центральным органом, требования службы снабжения; право передавать в Народный трибунал дела о саботаже, даже непредумышленном, и сообщать о малейших проявлениях недовольства в ЧК…
«Что ж, – сказала Дарья, не скрывая раздражения, – с вашими приказами, угрозами, бумажками и трибуналами не сшить и пары кальсон… И предупреждаю вас: если вы привыкли арестовывать, вы здесь никого не тронете, если только не бросите меня в тюрьму, хотя бы все здесь воровали, а я нет. Я теперь поговорим откровенно: продукция выпускается. Мануфактура работает, как только может работать на одной пятой своих мощностей… Идемте».
Сто пятьдесят четыре работницы действительно занимались делом. Стук швейных машинок обрадовал меня. Горели печки, пожирая двери и половые доски соседних цехов. К следующей неделе мне пообещали четыре сотни штанов, столько же рубах и кителей. В детском голосе Дарьи звучали извинение и одновременно вызов. «Мы можем работать таким образом три или четыре месяца. Я распорядилась топить гнилыми половыми досками из соседних цехов. Это незаконно, у меня нет разрешения Комиссии по сохранению национализированных предприятий. Я продаю крестьянам пятую часть продукции, а также брак, это позволяет мне распределять картошку среди работниц. Это тоже незаконно, товарищ. За шестьдесят процентов сырья я плачу натурой, и это незаконно. Я еженедельно выделяю красное или белое вино беременным, выздоравливающим больным, работницам старше сорока пяти лет, тем, кто ходит на работу десять дней подряд, короче, всем. Это, вероятно, также незаконно… А чтобы не попасть в тюрьму, отправляю коньяк председателю ЧК».
«Конечно, все это незаконно, – сказал я. – Реквизированные алкогольные напитки должны передаваться в распоряжение Бюро народного здравоохранения… Но где вы их берете?» «В погребе моего отца, – сказала она, слегка покраснев. – Мой отец – славный человек, но либерал, совершенно ничего не понимающий; он бежал…».
Такой была девятнадцатилетняя Дарья в тысяча девятьсот девятнадцатом году, в эпоху голода и террора. Мы прошлись по цехам, одни из них работали, а в других через дыры в полу виднелось плиточное покрытие фундамента. И я передал Дарье в одном пакете доносы пролетариев на «вредительскую подрывную контрреволюционную деятельность дочери бывшего капиталиста, эксплуататора народных масс» и Патент на Конструктивную Незаконную Деятельность.
В 22-м году, после многих потерь, я встретил ее в Феодосии, где она лечила легкие, «такие же прогнившие, как полы мануфактуры, помните?», и пыталась поддержать жизнь в десятимесячном рахитичном ребенке, который вскоре умер. Дарья руководила школами, «без тетрадей, без учебников, где детей было в два раза больше, а учителей в два раза меньше, чем требовалось», на пределе нервных сил. Голод, красный и белый террор. От непосильного труда красота ее угасла, нос заострился, губы побледнели, уголки рта опустились. Она показалась мне ограниченной, почти глупой, истеричной, когда однажды прохладным вечером, на покрытом галькой берегу, залитом волшебным светом звезд, я попытался, чтобы развеять ее горечь, оправдать действия Партии… В черном кружевном платке на голове, с руками, опущенными на колени, согнувшаяся, похожая на печальную девочку, Дарья отвечала мне коротко, рублеными фразами, с холодным спокойствием, казалось, поносила идеи, без которых мы не могли жить:
«Я не желаю больше слышать теоретических рассуждений. И цитат из прекрасных книг тоже! Я видела убийства. Их, наши. Они-то созданы для этого, отбросы истории, бесчеловечные пьяные офицеры… Но если мы не отличаемся от них, значит, мы предатели. А мы предавали не раз. Посмотрите на эту скалу над морем. Отсюда связанных офицеров сталкивали ударами сабель… Я видела, как падали эти связки людей, они были похожи на больших крабов… Среди наших слишком много психопатов… Наших? Что у меня общего с ними? А у вас? Не отвечайте. Что у них общего с социализмом? Молчите же, иначе я уйду».