– Пройдемся немного, Ален. Я рад тебя видеть.
Они поднялись по Римской улице. На площади Европы Д. сказал: «Остановимся здесь…» На перекрестке, устроенном над железнодорожными путями, соединялись, чтобы разойтись в разные стороны, улицы, и он вполне заслуживал свое название. Начал накрапывать дождь. Над вокзалом медленно поднимались клубы дыма. Город заливал неяркий рассеянный свет. Они остановились.
– Мы больше не увидимся, Ален. Вас найдут. Вы получите инструкции.
Д. заметил, как в молодых карих глазах возникает тревога.
– Да. Это так. Я с вами прощаюсь.
– Я не понимаю, – произнес Ален. – Послушайте… Вы можете мне доверять… Скажите только одно слово, только одно. Что-то случилось? Опасность? Вы…
Страх охватил Алена, тот особый страх, который Д. прекрасно знал (страхи бывают такими разными!): боязнь догадаться, понять то, что непостижимо…
– Под подозрением? Нет. Я все тот же. Я ухожу. Для меня все кончено. Вот так.
– Но это невозможно! – очень тихо произнес молодой человек.
Его губы, казалось, шептали другие слова, которые нельзя произнести вслух.
– Я устраняюсь, – сухо сказал Д. – Вы будете работать с другим.
Он проводил опыт над этим мальчиком, словно делал себе прививку. Испытание привязанности, скрытое бесполезной бравадой. Д. заметил – странно, он считал, что подобные чувства в нем угасли, – что хочет быть понятым. Этот мальчик, душу которого он сформировал, не может не понимать, что если он, Д., уходит, что если он больше не может, значит, произошло нечто очень серьезное, и нужно сделать вывод… Сознание человека – вещь совершенно второстепенная в борьбе за такое великое дело: и вот оно выходит на первый план. Человек отказывается от прежней жизни, оставляет Секретную службу… Он говорит: нет. Я, один, безоружный, верный, после двадцати лет работы сегодня говорю: нет. Все должно стать очень мрачным, чтобы я до этого дошел.
Д. открывает свой кожаный портсигар. По площади едут велосипедисты, они похожи на насекомых, человеческих насекомых. Им неведомы эти проблемы. Внизу, под площадью пыхтит локомотив. Осень вместе с мелким дождем пробирает до костей. Ален стоит с непокрытой головой.
– Вы простудитесь, Ален, – дружески говорит Д. – Вот мы и расстаемся. Прощайте.
Он наблюдает. Молодой человек побледнел, он кажется больным или озлобленным. Если бы женщина крикнула ему: «Я люблю другого, уходи!» – он бы также напряженно молчал. Ален видит Д. точно через матовое стекло. Перед ним старое, некрасивое, усталое лицо, кажется, что через плоть просвечивает череп. Череп, который цепляется за жизнь. Устраниться невозможно! Можно бежать, спасаться от преследователей, и тогда все кончено, потому что бегство – это измена.
– Не ожидал этого от вас, – шепчет Ален.
Тон меняется. В нем проявляется разочарование, граничащее с презрением, с губ готово сорваться оскорбление. Щеки молодого человека слегка розовеют. Он бормочет:
– …Вам должно быть известно лучше, чем мне, что…
(…Старый свиток разматывается… Все, что кажется чудовищным, необходимо и потому совершается – партия превыше всего и руки ее чисты – если мы начнем сомневаться, мы погибли – те, кого убивают, предатели, поэтому их убивают – вы САМИ этому меня учили!.. Д. догадывался об этих мыслях, они не могли быть иными – так станок вытачивает заданные детали. По совести он может противопоставить им лишь свое твердое НЕТ, в нем освобождение, освобождение, которое трудно оправдать. Он едва различимо качает головой, на губах возникает улыбка уверенного превосходства, похожая на оскал. Неужели этот мальчик не вспомнит, кем я был для него, кем я был, и кто я есть?)
Ален не знал, куда девать руки. Правая теребила пуговицу непромокаемого плаща. Он был оглушен. Взять его за руку, прямо посмотреть в глаза и сказать: «Успокойся, малыш. Я ничуть не изменился. Я понял, принял решение, лишь потому, что не способен измениться, я не могу больше выносить происходящее. Столько смертей, столько лжи, столько яда, неожиданно залившего наши души, самые наши души, слышишь! Прости, что впадаю в мистику…» Это было лишь мимолетным порывом. Д. понял, что это невозможно. Человек всегда неблагоразумен…
– Вы оторвете пуговицу, Ален.
От растерянности на лице молодого человека появилась безумная улыбка.
– Вы…, – сказал он.
Он не докончил. Повернулся и ушел прерывистым шагом, будто готовый пуститься бежать. Он все-таки не смог произнести слово «предатель». Из сожаления? Сомнения? Понял ли он, что это было бы невероятно несправедливым?
«Что ж, плевать», – ответил Д. самому себе. «Славный парень. Может, и он тоже поймет, да будет поздно. Возможно, его сожрут раньше. Он из тех, кто слепо верит, служит, а потом получает и наматывает круги по двору централа. Настает время, и Служба не знает, что с ними делать, их надо награждать, обеспечивать их молчание или уничтожать… Их будущее – не Аргентина или Мексика, их будущее – небытие. Так вернее. Ален, за то, что был со мной знаком…»
«Ладно, отвлечемся. Я не хотел этого прощания. Ален теперь враг. Успокоившись, он пожалеет, что не изобразил сочувствие, кто знает? Или прежнее восхищение? Чтобы сохранить контакт. Я доверился его молодости, его тревоге: и он бы заманил меня в ловушку. Правило: никто здесь не заслуживает доверия. Потому что заслуживающие доверия мертвы. Опорочены и мертвы. И вообще-то это наших рук дело…»
Д. окинул отчаянным взглядом площадь Европы. Накрапывал дождь.
* * *
Не время было гулять по лесу, но нужно было как-то убить время перед мучительной встречей, назначенной на три часа. Есть не хотелось. Между физиологией и психологией должна существовать непосредственная связь. Возникла жажда увидеть деревья, воду, побыть в одиночестве; в идеале это был бы прекрасный вид зеленой лесной поросли, горами на горизонте, полетом птиц, ветром, согретый солнцем, один из сибирских пейзажей, в котором сочетаются печаль и свежая радость (если не томиться в неволе). И знать, что после нескольких часов пути можно выйти к Иртышу, спокойной реке, образу бесцельной судьбы… «В Лес, шофер, не спешите, пожалуйста…»
Старая машина слегка клонилась налево. Д. покачивался в обитом потертом сафьяном салоне. Он опустил оба стекла, чтобы вдыхать свежесть дождя… Лес был серо-рыжий, подернутый легкой пепельной дымкой в глубине, усыпанный опавшими листьями. Зрелище упадка, вот что мне сегодня нужно. Асфальтированные аллеи, ухоженные поляны между купами деревьев, гладкая поверхность прудов, отражаясь в которых, небо приобретало грязноватый оттенок, – все пребывало в забвении, ни живом, ни мертвом. «Помедленнее, шофер, прошу вас…»
Д. отдыхал. Будущее, подобное этим аллеям. Ничего не хотеть, ничего не ждать, ничего не бояться. Никому не принадлежать, даже самому себе. Ни за что не держаться. Перестать быть мыслящей молекулой в огромном, ожесточенном, здравом коллективе, живущим таким напряжением воли, что нет возможности задумываться о происходящем. Неужели я настолько впал в уныние? Я становлюсь персонажем романа для интеллектуальной публики. Всё уходит от меня, всё: идеи, которые превыше всего, Партия, Государство, новый строящийся мир, мужчины, женщины, терпящие лишения в окопах на линии огня (как похоже на этот продрогший лес), где находили пристанище бойцы, измотанные и ожесточенные войной, которую вели вопреки себе ради надежды, а надежда обманута! Оживленные улицы подлинной столицы мира, стойки в лесах и дома с широкими квадратными окнами, где в каждой бетонированной клетке ютятся полуголодные существа, пленники великой судьбы (и 40 процентов паразитических бумажек). Столица пыток! Лаборатории микрофильмирования, классы специальной школы, подземные камеры секретной тюрьмы, сотрясающиеся, когда рядом проходят поезда метро, шифровальные кабинеты, центральная Власть. Место казней, несомненно, подвал, забетонированный, тщательно вымытый, рационализированный, куда столько людей спускались, осознавая, что настал конец всему: вере, делу, жизни, разуму… Красные знамена… Красные знамена, ростки социалистического гуманизма, которые все-таки не смогли полностью покрыть прах, грязь и кровь… Неподдающееся анализу очарование городов Востока, ощущение мира несознательного, но не ведающего о голоде, терроре, переутомлении, аскетическом и холодном энтузиазме, который только и придает смысл течению жизни; приятное благополучие мира, продуманного в мелочах, пронизанного чувственностью, день за днем скатывающегося к апокалипсису… Горькое удовольствие слияния двух тел на фоне грозящих разразиться катастроф, которых возвещают заголовки газет, эта колоссальная интрига, опутывающая страны – раскрашенные акварельными цветами на детской карте – нитями информации, дезинформации, низости, подвига, статистики, нефтью, металлами, посланиями… Убежденность, что все-таки мы – как бы ничтожны ни были! – самые прозорливые, самые человечные в броне своей научной бесчеловечности, подвергающиеся за это всем возможным опасностям, более других верящие в светлое будущее мира – и обезумевшие от подозрений! – Ах, все это уходит от меня, что же мне остается, что останется от меня? Почти старый человек, так беспощадно рассуждающий, увозимый усталым такси в бесконечность пейзажа… не лучше ли возвратиться? «Товарищи, расстреляйте меня, как и остальных!» По меньшей мере, это соответствовало бы логике Истории… (с того момента, когда начинаешь принадлежать Истории… Довести дело до конца… Если нужно погасить солнце, погасим! «Необходимость», магическая формула…). Это было бы легче всего; но стать соучастником? А если нет такой необходимости? А если огромная машина работает вхолостую, если ее колесный механизм испорчен, если ее социальный механизм прогнил? Как говорил Старик? «Руководство уходит из наших рук, мы даже не можем контролировать сами себя…» Здесь мысль туманится, историю, быть может, гораздо труднее понять, чем думали мы со своими тремя десятками материалистических формул. – Вероятно, они вскоре меня убьют: 1. я полон развращающих идей (один японский полицейский сказал бы: «опасных идей»); 2. они продолжают работу; 3. со мной покончено… – Но какую работу продолжают они, в какие бездны идут?