Трахал бы, прижимая за запястья к кровати, не позволяя и шелохнуться, как в тот день, когда Кларисса заглянула совершенно не вовремя, а тот и не подумал остановиться. Доказывая ли что-то, или просто на все наплевав.
“Мой. Мой. Мой”.
В каждом жесте, движении. В изгибе тонких, таких чувственных губ, в острой линии скул, в пальцах, что так красиво умеют касаться: клавиш ли фортепиано, тела ли названного брата.
— Это же мальчишник Алека, Себ. Он был мне семьей все эти годы, пока…
“…пока ты не вернулся в мою однообразную и такую пресную жизнь”.
— Алек и Магнус, конечно. Кларисса и этот смешной ее музыкант-неудачник, что будет грустно вздыхать каждый раз, как она посмотрит. А она будет пялиться. Исподволь, беспрестанно. Наблюдать, строить планы. Она умна, моя маленькая сестричка. Слишком умная, Джейс. Знаешь, иногда я жалею, что в детстве не утопил ее где-нибудь в пруду. Например, когда Валентин возил нас на озеро Лин…
Говорит так спокойно, торжественно даже, будто стихи под музыку декламирует. Легонько ведет пальцами по инструменту, извлекая едва слышные звуки, так похожие на шелест дождя или шум ветра в лесу. Легкая, задумчивая улыбка, и он кажется почти счастливым сейчас, в этот миг, когда в подробностях представляет, как могла бы умереть та, которую однажды Джейс поклялся любить вечно.
Еще раньше. До того, как пришел Джонатан и заполнил собой просто все. Не оставил выбора, не спросил.
— Ты не должен, она ведь…
— Она ведь моя маленькая, хрупкая сестренка. Я не должен быть монстром, правда ведь, Джейс? Почему же ты все еще рядом?
Не ждет ответа, колдуя над какой-то субстанцией. Белый порошок, зеркало… Вязкая слюна скапливается во рту, и Джейс шагает вперед, как одурманенный. Словно он попал в одну из тех старинных легенд, где сирены влекли своим пением моряков, обрекая на смерть, заставляя разбиться о скалы.
— Ты же не дашь мне упасть?
Заторможенно, как сквозь густую пелену тумана и сна. Тумана во сне.
— Ты же знаешь, что я всегда буду рядом, — вдохнет белоснежную пыль, протянет скрученную трубочкой банкноту. — Твоя очередь, мой маленький брат.
Руки немного трясутся. Но Джейс никогда не мог ему отказать.
Да и зачем.
И право, сейчас он даже не вспомнит, почему когда-то Изабель и Алек, все Лайтвуды и да, и Кларисса, пошли против него, этой связи.
— Хорошо. Мне так с тобой хорошо.
========== Эпизод 40 (Рафаэль/Саймон) ==========
Комментарий к Эпизод 40 (Рафаэль/Саймон)
Рафаэль/Саймон
https://pp.userapi.com/c836632/v836632468/62ab9/MMEH-JJynEk.jpg
Вампиры не мерзнут.
Саймон напоминает себе об этом каждый день, когда достает из холодильника очередной пакет донорской крови и усаживается, скрестив ноги, прямо на раскинутую перед потрескивающим камином шкуру медведя. Тянет через трубочку мерзкий суррогат с привкусом тлена и сырости, пытается не кривиться.
Вампиры не мерзнут, но он, отбросив опустевшую тару, неизменно тянет ладони к пляшущим, точно крохотные резвящиеся пикси, язычкам огня, пытается хоть немного отогреть застывшую кровь в мертвых венах.
Вампиры не дышат, не мерзнут. Вампиры мертвы и никогда, слышите, никогда не увидят больше яркое солнце. Каждый из них, кроме Саймона Льюиса, которого прозвали Светолюбом и объявили награду за поимку или голову на шесте. Свои же. Такие же кровососы, как он. Порождения смерти и ночи.
“Зачем я какой-то урод? Каждый раз. Даже вампиром нормальным остаться не смог”, – это отчаяние, приправленное воющей за окнами вьюгой и таким глухим одиночеством, что хочется рвануть в лес прямо так, босиком, найти какого-нибудь лося или медведя и долго-долго беседовать с ним о несправедливости бытия.
Рафаэль Сантьяго сейчас хохотал бы до колик, если они у вампиров бывают от несварения после какой-нибудь там бычьей крови. Рафаэль забыл бы о своей извечной невозмутимости и просто ржал бы, как ненормальный. Рафаэль…
Прекрати.
Прекрати, прекрати, прекрати.
Если не хочешь, чтобы все началось с начала.
Ты только начал справляться, Саймон.
Только-только… почти что забыл.
Долгие звездные ночи, неспешные прогулки по крышам гудящего Нью-Йорка. Редкие, случайные касания ладони к руке, от которых казалось: вот-вот и взлетишь, умчишься прямо туда, в мерцающий, расшитый серебряным купол неба.
А потом – хлестнувший разочарованием взгляд, поджатые губы, и сразу же, без перехода, без объяснений – удаляющаяся вдоль по аллее фигура в дорогом пиджаке. И будто ногою с разбега под дых. Ногою в тяжелом, кованом башмаке.
“Я не выбирал эту судьбу, а ты так быстро все решил за двоих”.
Смешно и больно, потому что, скорее всего, и не было ничего из того, что бедный наивный новообращенный успел себе намечтать. Всего лишь время для адаптации. Всего лишь разумная помощь одному из клана. Рутина.
Почему он ушел? Потому что Саймон умудрился перестать быть своим, хлебнув по незнанию терпкой ангельской крови? Стал изгоем, уродом, даже среди них – кровопийц. Умудрился.
Клэри просила не уезжать. Майя обозвала трусом и тряпкой. Джейс равнодушно дернул плечом, но выглядел при этом почему-то довольным. Люк просто сказал, что решать только ему, и ушел по каким-то там важным волчьим делам. А Лайтвуды, наверное, и вовсе ничего не заметили.
“Кому я здесь нужен? В Сумеречном мире или в Нижнем, да даже среди примитивных, коим должен был оставаться и дальше… до скончания моих бессмысленных дней”
На Аляске его встретил домик в густом лесу среди вековых елей, достающих, кажется, до небес. Может быть, они помнили сошествие Разиэля, столь чтимого нефилимами.
Фургон, забитый ящиками с донорской кровью. И разве может что-то понадобиться еще обычному (совсем не обычному, но плевать) вампиру в местах, где вьюга воет громче музыкантов на рок-концертах, которые раньше он так любил?
Черт, ему даже огонь разжигать не было нужно. Ведь вампиры не мерзнут. Не мерзнут, не пьют горячий какао, не греют ладони, обхватив кружку с дымящимся напитком, не вглядываются в пламя костра, высматривая неведомое, пока не заслезятся глаза. Впрочем… и глаза у него ведь уже не слезятся.
…
Снег шел всю ночь, и утром остро хрустит под подошвой. Бледное и наверняка холодное солнце уже скоро досмотрит свои тягучие сны, и уже потом, вальяжно потягиваясь, неохотно выползет из-за горизонта… Воздух морозный, царапает щеки, но дыхание не вырывается, как прежде, облачком пара. А он так хотел бы замерзнуть. Рвануть к дому вприпрыжку, одной рукой сжимая дрова для очага, вторую пряча в карман или подмышку.
Наверное, это уже агония – апогей одиночества. И мысль броситься в непроглядную чащу на поиски хоть одной, пусть и неразумной, души, уже не кажется столь нелепой и странной…
– Интересно, ты отпустил бы уже бороду, если бы она в принципе могла расти у тебя?
Вздрагивает, и заледенелые деревяшки летят под ноги. А этот шагает невозмутимо по почти что сугробам. В своих пижонских лаковых туфлях. Пиджачке от Армани на подкладке, что на рыбьем меху. Так, что на него холодно даже смотреть.
Замер и смотрит. Просто глядит. Неподвижно, внимательно, едко. И, может быть, самый настоящий, не мираж среди всей этой белизны, от которой устали даже глаза вампира.
Саймон молчит отчего-то и борется с желанием зажмуриться, дать шанс сдать назад, просто исчезнуть. Или убедить себя в реальности галлюцинаций.
– Не поздороваешься даже? Помнится, раньше было тебя не заткнуть. Особенно… в таких вот… двусмысленных ситуациях.
Шаг вперед по хрустящему снегу, и что-то столь сильно меняется в лице главы нью-йоркского клана. Чудится что-то… похожее… на улыбку?
– Хорошо. Я начну прямо здесь, если ты решил отмолчаться. Мне жаль, что мы начали не с того. Я никогда не был эмоционален особо, а потому это стало неожиданностью – такая реакция на произошедшие с тобой изменения… Мне правда жаль, Саймон. Я никогда не отличался красноречием…
Он говорит и говорит – Рафаэль. Слова льются из него, как сок из лопнувшего пакета. Растекаются лужицей под ногами, впитываются в чуть подтаявший снег. И явственно пахнет апельсинами. Сочными, сладкими… так, что даже слюна выступает.