Первые несколько дней Левченко просто молча смотрел в потолок. Как, впрочем, и я – после десяти операций, в ходе которых я несколько раз умер, но в итоге получил-таки назад свой позвоночник и лицо, задору у меня поубавилось. Через пару часов после того, как его отчим убрел со слезами на глазах, Мстислав вдруг начал говорить. Он начал рассказывать мне свои лесные истории, и каждая новая история была еще интереснее, чем предыдущая, и от его историй у меня на голове начинали шевелиться волосы. Шершавым, непослушным языком я говорил ему, чтобы он замолчал, потом приказывал заткнуться, потом бессвязно угрожал административными взысканиями. А он все говорил и говорил. Он рассказывал мне про разгром 303-й бригады, про то, как ее брошенные умирать солдаты выжили вопреки всему, и во что превратились, чтобы выжить. Из двух тысяч солдат бригады леса покинули лишь 28, и ни одного из них теперь нельзя было назвать человеком. Было очевидно, что об их верности мертвому генералу Воронину речи не шло – бывшие морпехи забыли даже лица родителей. Они потеряли человеческий образ мышления. В их фасеточных глазах все выглядело, как цель. Левченко казался почти нормальным на их фоне, их поводырем в стране людей, ставших для чужими во всех смыслах этого слова. Никто не знал, что случилось с ними там, в сгоревших лесах. Никто не спрашивал.
Я не мог ни встать, ни отвернуться от него. Максимум, что я мог – это вяло потеребить наволочку пальцами. Трамадол подавлял боль, но при малейшем движении у меня перехватывало дыхание, а сердце пропускало удары. А Левченко все говорил и говорил вещи, которые я не хотел слышать. Рассказывал о том, что пришлось делать им, чтобы выжить. Потом, его рассказы становились реальностью в мои холодных, липких кошмарах, заполненных пустыми глазницами и словами Виктории. Шеф лично связался со мной через пару дней после моего выхода из комы, поздравил меня с “успешным разрешением московского инцидента” и между делом спросил своим выцветшим, сухим голосом о том, что я думаю о перспективах “данного экземпляра” – то есть Левченко.
Я больше не мог переносить истории Мстислава. Еще одна интересная история, и я бы окончательно сошел с ума. С каждой историей я словно переносился обратно в полыхающую Москву. Многое из того, что он наговорил, было даже хуже, чем Москва. Сиплым шепотом я требовал, чтобы меня переселили в другую реанимацию или выписали к чертовой матери прямо как есть, но Левченко замолкал, как только в комнату заходили посторонние, и мое беспокойство списали на действие препаратов и ПТСР. Левченко назначил меня своим психиатром, но я знал, что еще одна беседа с ним – и за желтыми стенами окажусь уже я. И я принял единственное, как мне казалось, верное решение.
– Да, – сказал я шефу, – он нам годится. Можете забирать.
В тот момент я думал только о себе и о том, чтобы больше не слышать этих историй, рассказанных монотонным, экающим голосом. Я не думал о будущем, и уж точно не думал о том, что снова встречусь с Левченко. Я ошибался. Виктор Воронин был мертв, но кто-то должен был ответить за его грехи. 303-я бригада была уничтожена; ее знамя последовательно втоптано в грязь, сломлена ее былая мощь и слава. Сброд и офицеры-временщики пополнили ее ряды – последний плевок на могилу генерала Воронина. Теперь кто-то должен был встать на ее место, на защиту закрытого города. Левченко стал этим кем-то. Своих воинов Мстислав окрестил драгунами, и вскоре одно их имя стало способно повергнуть в ужас. Я встретил его месяца через два после возвращения в город. Однажды вечером я ковылял от Вознесенского КПП к трамвайной остановке, опираясь на свой костыль, когда напоролся на патруль, ведомый исполином с фамилией Левченко, нашитой на груди. Мы разговорились. К моему вялому и безразличному удивлению оказалось, что Мстислав не считает, что стоит снова вытащить мой позвоночник наружу. Наши непростые отношения нельзя было назвать дружбой, но враждой их тоже не назовешь. Мстислав презирал и меня, и Управление, но я знаю, что он не способен отказаться от силы, которую ему подарили. Он не смог отказаться от войны, в которую его вернули его на операционном столе.
– Ну, давай, рассказывай про дела, – говорит Мстислав, заставляя меня всплыть обратно. – Я, к слову, тебя вчера искал, Пятро. Твой крысенок сказал мне, где тебя найти, сказал – и обделался. Я пошел туды но – увы… ну ты понял. А потом понэслась вся эта бодяга, режим “Х”, режим “У”…
Я стою перед ним и прикидываю, как много он может знать, и почему он здесь. Он сказал, что знал, где меня искать – просто фигура речи, или ему поставили задачу меня найти? Кто? Сколько человек в его отряде? Десять. Плюс сам Левченко. То есть считай еще десять сверху. Шансы у меня так себе, даже если бы я не торчал окруженный посреди этого пятачка, словно одинокий ясень на просеке. Единственный путь отступления заботливый драгун только что перекрыл люком. Если я сейчас поведу себя неправильно, могу очень быстро превратиться в дуршлаг. Левченко стоит передо мной, сложив руки на груди. Выглядит это так, словно кто-то приварил на несгораемый шкаф две балки, пытаясь спасти имущество от воров. На его перекошенном лице не читается никаких эмоций. Слава опять забыл дома пулемет, но на такой дистанции это мне не поможет.
– Я на задании Штаба, Слава, – осторожно закидываю я. – Рад был увидится, но мне надо идти, – говорю я, но с места не двигаюсь. Эти ребята очень тонко чувствуют, когда дичь пытается сбежать.
– Это не того ли Штаба, который на дне кратэра? – спрашивает Левченко, и пытается насмешливо поднять брови. Поднимается только одна, да так и остается. – Как по-моему, – продолжает он, – так Управление теперь заданий не раздает. Единственное теперь задание по поводу твоего Управления, Пятро – это выгрести тыщу тонн бетона да песка, и понять, какая часть – от Паши, какая – от Юли. А это ох как непросто…
В его голосе всегда слышны угрожающие тона, даже если говорит он о чем-то безобидном.
– Признаешь, что не докладывал командованию о своем чудэсном спасении в ходе тэракта? – продолжает давить Левченко. – Не получал инструкций? Не в курсе ситуации? – по крокодильей роже Мстислава расползается престранный оскал, напоминающий улыбку. – Мой любимый чекист опять ушел с радаров, – заключает он. – Нехорошо.
Я чувствую, как напрягаются вокруг меня его драгуны.
– Ага, попался, – не спорю я. – Так и так мне – конец, так что сдам уж сразу всю контору. Я – американский, натовский, китайский, ну и еще какой-то шпион. Сдаю родину на вес в вонючих тоннелях; своих сливаю – копейку получаю. Арестуй меня, начальник! – говорю я со всем доступным мне апломбом и протягиваю вперед сложенные вместе руки. Они не дрожат.
Несколько секунд Мстислав стоит молча, потом начинает хохотать. Хохот зарождается где-то в его недрах, и постепенно вырывается наружу, как пар из паровозного котла. Наверно, так смеялся бы локомотив “Сармат”, если бы мог. Драгуны несмело подхватывают это веселье, и вот уже мы все смеемся от души, а где-то в отдалении громкоговоритель вещает о введении режима “Б”.
– Насмешил ты меня, – говорит Левченко. – Остался еще порох в пороховницах у Пятро, ниче не скажу! – Слава слегка хлопает меня по плечу, и в плече неприятно похрустывает. Про Мстислава говорят, что он на спор пробивает кирпичную кладку с трех ударов. Я не сомневаюсь, что при желании он мог бы оторвать мне голову, и я никак не смог бы его остановить, окажись он ближе чем в десяти метрах от меня. Это придает дискуссиям с ним специфическую окраску.
– Честно говоря, Пятро, никто меня никуда не отправлял, – признается Слава. – Нам поставили вводную – установить пэриметр вокруг Универмага. Перекрываем улицы, разворачиваем артыллерию. Атомолет вот прилетит с форпоста… Я до тебя просто так докопался, если честно. Скучно мне стало, веришь, не? Оборону развернул, командование послал – вся ночь свободна. Пошел погулять, вижу – колодец. Думаю – дай пошлю бойца, посмотрю, кто там плавает. А тут – ты! Ладно, Пятро, – подумав, говорит Левченко. – Пойдем отсюда, что ли. Пошли, пошли, а то вот опять ветэр подымается.