Но вернусь к разговору с ассистентом профессора.
— Скажите, пожалуйста, — спросил он, — а вы, прежде чем подать ваше заявление о выезде, справлялись о том, какие существуют законы на этот счет?
— Да, я специально интересовался этим. Советские законы обходят этот вопрос молчанием. Они не говорят ни да, ни нет. Зато в подписанной советским правительством Декларации прав человека ясно говорится, что каждый человек имеет право уехать из своей страны и изменить подданство.
— Вы, наверно, очень остро переживаете несправедливость?
— Да, я не выношу несправедливости. Так же как и неволи, — я показал на решетку.
— К сожалению, мы ничем не можем облегчить вашу участь. Вам придется пробыть здесь по крайней мере месяц. Потому что ваш случай очень сложный и вас будет смотреть сам профессор.
Сложность моего случая, видимо, состоит в том, подумал я, что во мне пока что не находят ничего ненормального, а найти требуется.
— Официально считается, что вы находитесь у нас на военной экспертизе, — прибавил ассистент, — и времени на такое обследование дается месяц.
— Когда же меня будет смотреть профессор? — спросил я.
— В самый ближайший из его смотровых дней. Обычно он приходит в это отделение по вторникам.
У меня стали брать всевозможные анализы: анализ крови, мочи, кровь из вены и т. д. Прошло несколько дней и меня вдруг снова позвали в процедурную и стали брать кровь на анализ.
— У меня ведь уже брали кровь, — сказал я.
— Это для другого анализа, — ответила сестра.
Я украдкой заглянул в бумажку, на которой она писала мою фамилию, там значилось: анализ крови на сахар. Я стал расспрашивать больных, брали ли у них анализ крови на сахар. Оказалось, что ни у кого не брали. Тогда я подошел к другой сестре и стал выпытывать у нее, для чего берут анализ крови на сахар. Она сказала, что обычно анализ крови на сахар берут у них тогда, когда собираются колоть инсулин.
Я уже заглядывал в инсулиновую палату и видел, что это такое. Один бьется в судорогах с закатившимися глазами. Он привязан к кровати за ноги и за плечи, но тело его все равно судорожно изгибается, и два санитара садятся на него верхом, придерживают ему язык щипчиками. Другой, тоже привязанный к кровати, смотрит вокруг безумно вытаращенными глазами и все время кричит. «Ну, падлюки, гады, что же вы со мной делаете, а?! Совсем убить меня хотите, да? Ну ладно, ладно… Дура, ты, дура! (Это, глядя на стоящую рядом молоденькую сестру.) Я такую как ты е…ал. И вот такую тоже. Я многих баб е…ал!…Пустите меня сейчас же, б…ди!… Кто из вас читал Руставели? Никто! Я один читал Руставели!» Неожиданно он начинает петь. Я спрашиваю у сестры, понимает ли он, что с ним происходит, и отдает ли себе отчет в том, что он говорит. Нет, все это бессознательно, отвечает она. А между тем, он видит окружающих его людей и даже отвечает на вопросы. Какое странное состояние сознания! И какая возможность, при желании, вытащить из человека все, что таится у него в душе. Я потом, когда он приходил в сознание, расспрашивал этого больного: помнит ли он хоть что-нибудь из того, что он только что кричал или о чем его спрашивали? Он говорил, что ничего не помнит. Уколов инсулина делают более сорока, по одному уколу в день. И каждый день судороги, каждый день вопли. Я стал припоминать все, что я слышал раньше о шоковой терапии: бывают смертельные случаи, (человек не выходит из шока), бывает, что человек остается слабоумным (не знаю, насколько верны эти сведения). Неужели мне придется пройти и через это? Страх холодом прошел у меня по спине. Я начал нервно ходить по коридору, как пойманный зверь в клетке.
Снаружи постучали по водосточной трубе. Пришли мои друзья, Петр Якир и Юлий Ким. — Они стояли под окном. Им удалось, наконец, узнать, где я. Свидания здесь разрешаются лишь раз в неделю: по воскресеньям с 11 до 13 часов.
Я взобрался на подоконник, открыл форточку и сквозь решетку прокричал друзьям самое необходимое. Упомянул, конечно, и о возможности уколов инсулина. Они заверили меня, что немедленно начнут действовать. Потом я узнал, что в тот же день кто-то из них встретился со знакомыми иностранными журналистами. Мой случай получил огласку. Если не ошибаюсь, о нем стало известно также генеральному секретарю Европейского объединения писателей Джанкарло Вигорелли, с которым я виделся однажды здесь в Москве.
Через несколько дней весь медперсонал вдруг переполошился — в отделение пришел главный врач больницы. Он быстро прошел по коридору, бросив общее «здравствуйте, товарищи», заглянул в процедурную и скрылся во врачебном кабинете. Через несколько минут туда позвали меня. Главный врач спросил меня, как я себя здесь чувствую. Был очень любезен и заботлив. Когда я вышел из кабинета, удивленные санитарки стали осаждать меня вопросами: почему меня вызывали и зачем. Что же я за важная птица такая, если мною персонально занимается сам главный врач больницы! Но я не хотел откровенничать с ними: все они были простые и добрые женщины, но в их обязанности входило давать отчет о том, как ведет себя больной и что он говорит.
Прошел вторник, но профессор не пришел смотреть меня. Медленно тянулись дни один за другим, а профессор все не появлялся. Неподвижная жизнь в небольшом запертом помещении и отсутствие свежего воздуха (за все время, что я находился в больнице, санитары выводили нас погулять во внутренний огороженный дворик всего четыре раза) действовали расслабляюще. Непрерывный шум: больные все время громко разговаривали, кричали, гремели костяшками домино, иногда дрались между собой — не давал ни минуты покоя. Самые беспокойные из больных не переставали шуметь часов до одиннадцати-двенадцати ночи, и в пять-шесть утра начинали шуметь снова.
Всю ночь горевшие лампы тоже мешали заснуть. Мне удавалось поспать всего часов пять-шесть. Я чувствовал, что слабею с каждым днем. Ноги подкашивались от слабости. Сказывалось, конечно, еще и то, что я жил в постоянной тревоге, ожидая все новых неприятностей (вроде инсулина) и совершенно не зная, что меня ждет в будущем.
Как-то вечером санитарка натирала паркет в коридоре и во врачебном кабинете. Я вызвался ей помочь. Я зашел в кабинет и, растирая пол щеткой, стал внимательно осматривать все вокруг, надеясь подсмотреть что-нибудь для меня интересное. Но все бумаги были спрятаны в столы и заперты на ключ. На стене над умывальником висело большое зеркало. Я заглянул в него и впервые за много дней увидел, как я выгляжу: осунувшееся, пожелтевшее лицо, обросшее густой щетиной. Типичный вид узника.
— Как у нас здесь душно и тесно, — пожаловался я как-то одной из санитарок.
— Эх, милок, это разве душно! Ты бы побыл вон там, — она показала на второй этаж, где помещались хронические больные, — тогда бы говорил. Палату, вот эту, там в семь утра запирают на весь день и все больные по коридору так и ходют стопочками. Потому что сесть негде. А народу там столько, что на ночь в столовой ставят тридцать раскладушек, и во всех проходах тоже — в коридоре, вот здесь и в палатах. А днем они вот прямо стопочками так и ходют по коридору, так и ходют.
Я представил себе эту фантастическую картину: по коридору, который всего метров пятнадцать длины и три ширины, целый день прохаживаются несколько десятков человек «стопочками»!
Вечером, после ужина, правда, отпирали дверь в зал — довольно большую комнату с четырьмя столами, за которыми больные играли в шашки, в домино или в шахматы. Я всегда первым устремлялся сюда, чтобы глотнуть хоть немного относительно свежего воздуха: целый день здесь почти никого не бывало, лишь врачи вызывали сюда по одному своих подопечных больных для бесед. Но минут через двадцать воздух в зале перемешивался с вонючим воздухом, идущим из коридора и палат, к тому же сюда сразу сбегались больные, и дышать здесь становилось так же трудно, как и в палате.
Телевизор, о котором упомянул в первый день Константин Максимович, находился в ремонте. Его заменяло другое развлечение: санитары извлекали из шкафа допотопный патефон и стопку старых заезжанных пластинок. Одна пластинка была особенно интересна: воронежский хор исполнял бравурно патриотическую песню сороковых годов, и удивительным было то, что иголку всякий раз заедало на слове Сталин. Если мембрану не подтолкнуть рукой, то пластинка продолжала до бесконечности крутиться на одном месте и хор гремел: Сталинсталинсталинсталинсталинсталинсталин… Эта пластинка служила источником своеобразного развлечения. Больные приглашали кого-нибудь из санитарок «послушать музыку» и заводили эту пластинку. Санитарка, послушав некоторое время это удручающе монотонное славословие мертвого вождя, наконец, не выдерживала и просила передвинуть иголку.