Я усмехнулся.
— У нас власти сами решают кому и куда ехать, кого можно посылать, а кого нельзя. Человеку предлагают, и он, конечно, соглашается, потому что за это хорошо платят и можно привезти много заграничных вещей. Именно потому что власти решают, кому можно ехать, и сами подбирают людей, вы и видите у себя русских людей лишь одного определенного сорта.
Он удивился:
— А я думал, все они просто сами приезжают к нам. А знаете, китайцы гораздо хитрее, чем вы. Они умнее ведут себя. Почти все приезжающие к нам китайцы говорят по-английски или по-французски, а некоторые даже по-сомалийски. Они ходят в гости к сомалийцам. Держатся очень приветливо и любезно.
— Вы можете свободно читать любые газеты? Можно, например, подписаться на «Таймс» или «Монд»? — спросил я.
— Конечно, мы можем читать любые газеты.
— И Би-би-си у вас не глушат?
Он засмеялся.
Привлеченные необычным звучанием чужой речи, вокруг нас собрались любопытные.
— Не люблю я этих черных, — сказал один из них, молодой парень, шофер (как я узнал потом). — Наш хлеб жрут паразиты.
— Я плачу за ваш хлеб, — отозвался Осман (так звали сомалийца).
— Чего там ты платишь! — оборвал его другой парень, рабочий, какого-то завода. — И учат тебя бесплатно. Место занимаешь. А вот я, попробуй поступи — черта с два!
— И за учение я плачу. Я за все плачу, — пытался уверить их Осман.
— Ребята правду говорят, — вмешалась санитарка, — понаехало их столько, что все места позанимали в институтах. А наши вот ребята, такие как он, из-за них поступить не могут. Оставайся простым работягой. Он, конечно, учиться может: у него отец богач. А бедный человек не может к нам приехать. Вот он выучится и поедет эксплуатировать. Ты бы лучше часть денег отдал бедным, помог им. А то сам, небось, в роскошном доме живет, а бедняков змеи жалят. Я видела по телевизору, сколько крестьян погибает от змей, просто ужас! Потому что живут в хижинах. А вы хоть бы больницу им построили. Вам и дела до них нет, пусть их змеи едят!
— Вот ты скажи мне, ты, негр, женишься на русской? — спросил шофер, глядя на Османа с ненавистью.
— А почему бы нет?
— Врешь ты! Вы только гуляете с нашими девчонками. А потом бросаете.
— Верно, — поддакнул рабочий. — Знаешь, сколько ваших черных вешают в парке Горького? Каждую ночь какого-нибудь негра ловят с девчонкой и вешают.
— Чушь ты говоришь! — воскликнул Осман.
Все вокруг зашумели, заспорили. Большинство защищало молодых парней — шофера и рабочего.
Совсем молоденький паренек с живыми умными глазами и приятным лицом подошел ко мне знакомиться.
— Вы военный или штатский? — спросил он.
Я удивился такому вопросу.
— Штатский. А что?
— Я так спросил потому, что здесь половина военных, — сказал он. — Все солдатики-самоубийцы: вешаные, резаные. Кого здесь только нет! Вы увидите. Неплохая характеристика нашей армии, не так ли? — он засмеялся. — Я тоже солдат. Вешался. Успели снять вовремя. (Я потом говорил с некоторыми из этих солдат, молодыми ребятами лет по девятнадцать-двадцать. Почти все они симулировали самоубийство, то есть совершали заведомо неудачную попытку самоубийства, чтобы освободиться от армии. Впрочем, были и не самоубийцы: один, например, обстрелял из автомата свой собственный штаб, который его поставили охранять. Другой, когда его позвали на собрание, заявил: «Е…ал я ваш комсомол!» Все они сходились на том, что армия — это ужасно. Еще хуже, чем Кащенко: плохо приготовленная пища на искусственных жирах (ко второму году службы почти у всех больные желудки, у многих язвы), недостаточный сон, тяготы службы, а главное — непрерывная муштра и постоянное унижение человеческого достоинства со стороны всех вышестоящих).
Этот-то юноша и объяснил мне, что означает загадочная надпись на подоконнике: «Дайте ХБ!» ХБ — так называют солдаты свою форму (она из хлопчатобумажной ткани). В ней они поступают сюда и в ней же, комиссованные, выходят отсюда и едут домой. Так что «дайте хб!» — значит: «Дайте свободу!»
Узнав, что я литератор, юноша (его звали Ян) очень обрадовался. Он поступал на филологический факультет, но не прошел и попал в армию. Мы потом подолгу говорили с ним о литературе. Я читал ему наизусть стихи Цветаевой, о которой он только слышал, Пастернака, которого он знал плохо, и Мандельштама, который был ему вообще неизвестен. Он же, в свою очередь, читал мне стихи Евтушенко и Вознесенского, а я доказывал ему, что все это дешевка. В конце концов, кажется, мне удалось его убедить.
Я расспрашивал Яна (я не буду называть ничьих фамилий, так как не хочу повредить этим людям) неужели ему не было страшно вешаться.
— Нисколько. В том-то и весь ужас, что это так легко сделать, — сказал он. — Самое страшное, что это совсем не страшно. Смерть кажется желанным избавлением, а жизнь — отвратительной и невыносимой.
— Я всегда думал, — сказал я, — что человек, кончающий самоубийством, должен обладать большой силой воли. Ведь побороть страх смерти — это нелегко.
— Нет, это совсем не так. Смерть не страшна, когда жизнь невыносима.
— У меня тоже бывали очень тяжелые моменты в жизни, когда я не видел для себя впереди никакого выхода, — возразил я, — когда жизнь казалась просто ненужным бременем, и все же даже в эти моменты смерть казалась мне страшной.
— Это наверно потому, что вы нормальный человек, — сказал Ян, — а ведь я все-таки закрученный. («Закрученный» на кащенском жаргоне означает помешанный).
Ко мне подошла старшая медсестра:
— А, новенький! Ну, идите сюда, давайте знакомиться. Вы как к нам попали?
— Я хотел уехать за границу.
— Ааа, ну ничего, полежите у нас, вас вылечат, — сказало она успокаивающе. Я посмотрел на нее с удивлением.
Вылечат от желания поехать за границу? Кто же из нас двоих сумасшедший: я или она? Нездоровым ли считать человека, который хочет поехать в страну, которая его интересует, или же нездорова обстановка в стране, где такое желание считается преступным?
Через день меня снова вызвали во врачебный кабинет. Там были все врачи отделения, человек пять или шесть, но говорил со мной некий упитанный и лощеный молодой человек — по виду молодой преуспевающий карьерист какого-нибудь привилегированного заведения (таких можно видеть в МИД’е, в Академии внешней торговли, в Министерстве культуры и т. п.) Как я узнал потом, это был ассистент профессора Морозова. Он попросил меня подробно рассказать, каким образом я попал к ним в больницу. Я рассказал.
— Но кто же была эта женщина, которая допрашивала вас в военкомате, не из КГБ ли она? — спросил он с деланным сочувствием и заговорщически переглянулся с другими врачами.
Неужели он считает меня таким дурачком? — подумал я и ответил:
— Мне не сказали, кто она такая, и мне об этом ничего не известно.
— Ах, ну да, конечно, — спохватился он, словно случайно, по ошибке задал мне такой нелепый вопрос.
Впоследствии я имел возможность убедиться, что многие больные считают себя преследуемыми со стороны КГБ, утверждают, что их помещение в психбольницу — дело рук КГБ. Там, где в их памяти оказываются провалы и они не могут найти логической связи между предшествовавшим и последующим, находится простое объяснение: козни КГБ. (Например, один инженер объяснял вмешательством КГБ тот факт, что, когда он, находясь в командировке в другом городе, почувствовал себя плохо, и какие-то незнакомые люди посадили его в первый попавшийся поезд, в Москве на вокзале его встречала жена, непонятным образом узнавшая о его приезде, а его записная книжка, которую, как он точно помнил, он оставил в номере гостиницы на столе, оказалась почему-то у жены. Другой больной, графоман и шизофреник, рассказывал мне, что КГБ не только не допускал печатания его стихов, которыми он непрерывно наводнял редакции, но и установил за ним такую слежку, что даже когда он, например, опускал монету в телефон-автомат и монета проскакивала мимо копилки и выпадала обратно, то в трубке раздавался нормальный гудок — это КГБ хотел проверить: воспользуется он этим, чтобы позвонить таким недозволенным способом или не воспользуется. Разумеется, КГБ ко всем этим историям совсем не причастен, но любопытно мнение об этой организации, которое живет в умах.)