А потом я услышал хруст разбитого закаленного стекла, и со всех сторон послышались какие-то странные хлопки.
Машину резко повело вправо, и, по тому, как напрягся от неопределенности мой вестибулярный аппарат и засосало под ложечкой, я понял, что мы летим в кювет.
…
Я лежал меж двух самсонов и не мог пошевелиться. Кое-как высвободив левую руку, я стянул с головы мешок. Борода того, который придавил меня сверху, лезла мне в лицо. Он страшно, урывками хрипел, и я чувствовал, как меня заливает что-то горячее и отвратительно пахнущее.
Я похолодел от ужаса, когда понял, что это кровь.
–
5. «Левый» Матфей
Однажды я видел по телевизору какую-то передачу, в которой показывали воздействие низких температур на растения. Особенно мне запомнился один фрагмент, где на тридцатиградусный мороз выбросили небольшое декоративное дерево, похожее на клен. Режиссер подробно, крупным планом и с разных ракурсов, в динамике, продемонстрировал, как оно умирает; как его ярко-зеленые зубчатые листья ежатся и чернеют, закручиваясь по краям, а потом облетают один за другим, оголяя тонкие, вытянутые вверх ветви, похожие на застывшие в последней попытке что-то ухватить из воздуха скелеты человеческих рук.
Когда я смотрел на горящий опрокинутый набок пикап с тремя оставшимися внутри телами, я чувствовал, что моя душа, подобно листьям этого деревца, чернеет и сжимается в неопрятный комок, отгораживаясь от мира глухим непроницаемым коконом.
Вокруг меня суетились, перекликаясь, коренастые вооруженные автоматическим оружием люди в камуфляже. Откуда-то сбоку, из заросшего травой проселка, уходящего вглубь высаженной рядом с дорогой апельсиновой рощи, выехал, резко затормозил и остановился рядом, подняв облако пыли, окрашенный под местную «зеленку» микроавтобус. Меня грубо подняли за шиворот с обочины, где я сидел, обхватив колени руками, и запихнули внутрь. Я не сопротивлялся – собственная судьба в этот момент меня совершенно не волновала, хотелось только побыстрее оказаться как можно дальше отсюда, чтобы не видеть бушующего пламени, пожирающего двух бородатых весельчаков и молчуна-водителя, которого я и разглядеть-то толком так и не смог, потому что в тот момент, когда меня вытаскивали из пикапа, разглядывать было уже нечего – вместо лица у него зияла огромная страшная дыра.
Еще несколько минут назад все они были полны жизни и о пропасти безвременья, до которой им оставался всего один шаг, едва ли думали. И вот прошли эти несколько минут, и от вселенных их личностей остались лишь клубы черного удушливого дыма, запах которого, как мне теперь казалось, я буду чувствовать вечно.
Мысль эта крутилась в моем мозгу, словно заевшая пластинка, и я тоже горел в пламени этой мысли, объятый всепоглощающей болью, и каждая клетка моего организма надрывалась от беззвучного крика.
…
Я не спал. Я находился в некоем желеобразном объеме светотени, в котором не было ни времени, ни пространства. Желе мерцало, как неспокойная поверхность моря, когда смотришь на нее из глубины, мысли вязли в нем, не вызывая никаких эмоций и устремлений. При желании я мог сконцентрироваться и выхватить из этого объема какую-нибудь деталь, будь то предмет интерьера или чье-то лицо, но любое подобное действие было сопряжено с усилием, от которого начинало шевелиться заполнявшее голову толченое стекло, и поэтому я старался без особой нужды этого не делать.
К реальности меня вернул голос человека, державшего во рту карамельку и перекатывавшего ее от щеки к щеке в процессе построения фразы. Голос этот, показавшийся мне знакомым, промурлыкал, слегка гнусавя, в самое мое ухо:
– Ты еще жив, малыш, но не факт, что это для тебя хорошо…
Я открыл глаза и увидел обнаженный торс пятидесятилетнего мужчины с выколотой на груди большой разноцветной татуировкой архангела Михаила, облаченного в воинские доспехи, с мечом в одной руке и со щитом в другой. На щите был начертан короткий текст на незнакомом мне языке, вероятно какой-то девиз, состоящий из двух почти симметричных половин, что-то вроде «Quod licet Iovi, non licet bovi»2. Татуировка была исполнена мастерски, архангел получился как живой, с лицом, не предвещавшим ничего хорошего.
Подобный раскрас, вероятно, содержал в себе некий скрытый смысл и должен был устрашать наблюдателя, однако вместо того чтобы испугаться, я почему-то подумал о том, что тяга к демонстрации подобной графики в пятьдесят лет, равно как и привычка оголяться на людях, не лучшим образом характеризуют ее обладателя. Это попахивало инфантилизмом, самцовым гламуром, а может и чем-то похуже.
Впрочем, хозяин расписного торса подобными рассуждениями явно не отягощался и пребывал в прекрасном расположении духа. Над его выпирающей вперед волевой челюстью с раздвоенным подбородком сияла широкая улыбка. В берцах и армейских маскировочных брюках, подпоясанных брезентовым ремнем, он, похоже, чувствовал себя гораздо более комфортно, нежели в цивильных плаще и шляпе. Да и исполнявшийся им теперь цирковой номер был посерьезней: «остренькое» такое попурри с холодным оружием. В этом деле он, определенно, был большой мастер: нож летал у него меж пальцев, как монетка у фокусника. Судя по его довольному виду, он согревался мыслью о том, что теперь у него будет возможность отрезать у меня не только палец.
Внезапно он остановился и, указывая кончиком лезвия на надпись на щите предводителя небесного воинства, спросил:
– «Кто не со Мной, тот против Меня» – чуешь, чем пахнет, Йозель?
– Да, – ответил я, не задумываясь. – В вашем случае – горелой человечиной.
…
«Они все такие сентиментальные, эти убийцы!» – съязвил как-то раз один мой знакомый библиофил после того, как посмотрел очередной блокбастер, в котором немногословный спаситель человечества в перерывах между массовым забоем явных и мнимых врагов, то ли человечества, то ли своих собственных, успел пожалеть дрожащего от холода бездомного котенка и повздыхать по поводу не политых вовремя цветов в своей оранжерее. Слушая теперь разглагольствования человека без шляпы, я имел прекрасную возможность убедиться в том, что убийцы могут быть еще и очень набожными.
Этот коротко стриженный широколобый дядя с большими залысинами, по его собственным словам, почти всю свою жизнь духовно совершенствовался и проявил на этом поприще недюжинное усердие. Он исключительно строго соблюдал все посты, исправно посещал церковь и каждую зиму купался в ледяной воде. В каком-то дальнем монастыре у него был персональный священнослужитель-наставник, с которым он любил подолгу беседовать о выборе правильного пути и которому он исповедовался, а дома на стене висела старинная семейная икона, «хранившая» его от бед.
Меня всегда удивляло то, как изобретательно люди игнорируют заветы, данные им Богом, и при этом еще называют себя верующими. Год за годом, столетие за столетием на простые и лаконичные слова они слоями наносили свои интерпретации и, что гораздо хуже, дописывали от себя. В результате изюм смысла окончательно потерялся в огромном кексе формы, а я сидел в подвальном помещении, оборудованном под тюремную камеру, напротив христианина, которому бесполезно было объяснять, что заповедь «не убий» не подразумевает никаких исключений с делением на «своих» и «чужих» и что она одна перетянет все его многолетние культовые потуги и знание наизусть Евангелия от Матфея.
Некоторое время я не понимал, зачем ему понадобилось пичкать меня всем этим вдохновенным бредом про светлую радость от служения великому делу и про то, как масса людей может сливаться помыслами своими и волей своею в единый несокрушимый дух.
В какой-то момент мне даже показалось, что я снова нахожусь в компании сумасшедшего, поскольку я так и не смог себе представить, как в нормальном человеке могут уживаться изощренный садист и искренний идеалист, рьяно пекущийся о всеобщем благе и поставивший во главу угла восхитительное своей неопределенностью слово «мы».
Все сразу встало на свои места, когда до меня наконец дошло, что проповедь эта – лишь забава, что-то вроде игры кошки с пойманной ею мышкой.