Он смотрел на туманные берега вдали, на блестящую и чёрную у берегов и сиренево-розовую, поймавшую последние отблески ушедшего заката, воду, и понимал, что, наверное, всё, что было раньше – оно какое-то неправильное. А может быть, всё это и вообще было не с ним.
– Тоже сидишь? – спросили свистящим шепотом из-за спины. Он застыл, не зная, обернуться ему или нет.
– Не спится, Исусик? – сказал снова голос.
Тогда он всё-таки обернулся.
– Ты смешной, когда боишься, – хохотнула она, выходя из тьмы под берегом.
– Я не боюсь, – пробормотал он и тут же поправился, – точнее, боюсь. Боялся. Я всего что-то боялся раньше. А теперь даже и не знаю.
Ночью она казалась совсем другой. Днём – просто мелкая девчонка с ехидными глазами, а как только вышла в середину гулкого ночного купола, то стало видно, что глаза у неё очень ночные, с очень длинными ресницами, а волосы, завивающиеся прямо от макушки смешными спиральками, будто у нестриженой овцы, блестят, словно смазанные маслом или словно в них поймали часть звёзд с ночного неба.
Это она назвала его Исусиком. Должен ли он теперь дать ей тоже имя? Или у неё есть, не то, что дают обычно, а данное кем-то для этого лета и этого места?
– Магда, – сказала она и сощурилась, будто бы только что придумала себе имя сама.
– Магда? – повторил он, попробовав имя на язык.
Оно перекатывалось во рту мятной конфетой. Почему Магда, хотел спросить он, но она ответила, не дождавшись вопроса.
– А просто так. Люблю необычные имена. И к волосам идёт.
Он улыбнулся.
– Ты считаешь меня дурой? – она, кажется, обиделась.
– Нет-нет, ты что, – ответил он серьёзно. – Мне кажется, дур вообще не бывает. Просто забавно как-то. Я ещё ничего, кажется, не знаю. Мне всему надо научиться.
Она понимающе кивнула.
– Я тебя научу.
– А почему ты не спишь?
– А ты?
– Так нечестно, – сказал он. – Я первый спросил.
– Я проверяю, – ответила она наконец. – Куда здесь можно зайти. Теперь ты давай.
– А я просто вышел. Я давно хотел выйти один. Я никогда ещё не ходил так долго один.
Она, словно не веря, заглянула ему в глаза – вдруг он всё-таки над ней смеётся. Но в глазах не было смеха – а может быть, просто стало так сумеречно, приблизившись к предрассветному часу, что ничего и не рассмотришь.
На берегу, вверху, вдруг замелькали, заметались огни, что-то тяжелое с треском обвалилось вниз, мимо лип, прямо к воде.
– Не говори, что я здесь была, – зашептала она и дотронулась до его прозрачной ладони и он почувствовал, что её ладонь такая горячая, что об неё можно обжечься и легонько отдернул руку. И испугался, что она снова обидится, но она уже прыжком исчезла в прибрежной темноте и он остался совсем один.
VII. Он
Ночь самое громкое время. Ночь на новом месте – особенно. Когда всё вокруг затихло, слышен любой шорох, любое движение воздуха.
Теперь мне приходится делить с ним не только маму – теперь ещё и комната только одна на двоих. Я не знал, получится ли у меня уснуть. Я лежал, отвернувшись к стене и представлял, что его здесь нет. Что он уже закончился. Что я лежу, а вокруг – каменные стены, прочные, через них не слышно, как он сучит своими тщедушными ножонками, забираясь в постель, не слышно, как вздыхает и шарит зачем-то под подушкой.
И мне почудилось, что я вдруг превратился в камень – огромный, серый камень, и тогда я заснул: крепко, словно был совсем один в этой новой комнате. Бывают такие сны: ты как будто бы и не спишь вовсе – они переплетаются с предыдущим днём и с тем, что будет потом, и вообще уже не получается отделить одно от другого. Из такого сна можно выдрать себя только рывком, стараясь вытащить себя из него за волосы, как из болота. Мне приснилось, что я лежу и я похож на камень, камень-валун.
А ещё мне приснилось, что он достал из-под подушки фонарик – и я подумал: глупость какая. Ещё не хватало, чтоб он бродил по корпусу с этим идиотским фонарём. И ещё приснилось, что я его ненавижу – во сне я ненавидел его так же, как и наяву. Это было странно и немного неприятно – кажется, во сне всё такое в тебе должно бы уходить куда-нибудь поглубже.
Я спрашивал себя, чего я от него вообще хочу – прямо во сне спрашивал. Может, я хочу, чтоб он был другим? К примеру, как Андрей, который с волчьими глазами, Андрей-Овчарка. С мускулистыми руками, крепкой спиной и стальным затылком. Любил бы я его тогда, если б он был такой и не лежал все детство по больницам, мешая мне жить и отнимая маму? И сам себе отвечал во сне – а чёрт его знает. Любить, наверное, не любил бы. Как можно любить кого-то, если самому любви не хватает, как будто бы в чашку всё время не доливают воды, ты пьёшь и понимаешь, что не доходит вода до ободка вверху – да и до половины чашки вообще не доходит, поэтому-то тебе всё время так хочется пить.
Но если бы он был как Андрей-Овчарка, то с ним можно было бы сражаться на равных. Удар – на удар. Ты замахиваешься – и знаешь, что он выставит руку, что ты ушибёшься так, словно наткнулся на железную штангу. Если натыкаешься на железо – проще жить. А как жить, если ты замахиваешься, а он покорно склоняет голову, словно ждёт, что ты его ударишь, словно хочет этого даже?
Да, мне было бы легче, будь он таким. Стальным.
С полупрозрачным инвалидом не знаешь что и делать.
Избавиться от него?
Сначала я проснулся во сне – рывком. А потом уже – по-настоящему. Сел на постели, судорожно. И долго из камня-валуна превращался в человека. И понял, что мне просто снился кошмар – потому что я дрожал и руки у меня тряслись.
В комнате было тихо – за стеклом беззвучно полоскались липовые листы. Я встал и сделал шаг к окну – небо превратилось в тёмно-синее море и было почти светло, так светло, что видно всю реку, до горизонта. Может, это спросонья, но мне показалось, что где-то у горизонта – остров. Он уходил далеко и был похож на драконий язык – наверное, там песчаный пляж, подумал я. А ещё подумал, что завтра днём сбегу ото всех и попробую дойти берегом до него и посмотреть, что там.
Если мне не показалось в темноте, конечно.
А потом я обернулся – потому что понял, что его кровать пустая.
Я зажёг свет. Потом погасил его. Сел на его постель – было и так понятно, что его нет.
Ушёл в туалет – дурак тупой – и потерялся. Точно, в туалет.
Мне казалось, я топаю как слон и сейчас все услышат, проснутся и выйдут. Но корпус чуть слышно вздыхал деревянными ссадинами и трещинами – и молчал, не выдавая меня.
В туалете было пусто – только на потолке сидел огромный паук.
И тут мне стало страшно. Не за него – а за себя. Что мне сказать маме, если с этим идиотом что-то тут вот так сразу случится?
Я хотел, чтоб с ним что-нибудь случилось, хотел – но не так сразу. Пусть попозже, пусть мы поживём тут уже немного. Тогда всё будет словно бы само собой – и я тут ни при чём. А если с ним что-то случилось в первую же ночь – ясное дело, я виноват. Не доглядел. Хотя обещал ей – что позабочусь. Я представлял себе, как она на меня посмотрит – и что подумает – и по спине побежала струйка липкого пота. Представлять себе свою жизнь потом, когда она будет знать, что я его упустил, было совсем тошно.
Потом я обозлился на него – вот сволочь. Знает же, что меня поставили его сторожить – это он наверняка нарочно, чтоб меня дураком выставить. Он специально всё так устроил.
Потом я снова испугался – представлял, как он лежит под обрывом где-нибудь не берегу, со сломанной шеей. Я, конечно, не знаю, как лежат со сломанной шеей, но он представился мне холодной безжизненной куклой на траве – а лицо у него словно обсыпано мукой.