Им кажется, что мысль о хлипкости его автобуса, о скользкости его пути, делает его более уязвимым по сравнению с ними. А на самом-то деле ведь всё наоборот.
Ещё он думал – на стоянке, когда все бросились в лес, проталкиваясь сквозь заросли орешника к каменному общественному туалету – что вот было бы здорово убежать сейчас. Просто выйти из автобуса, сделать вид, что он тоже – туда – а потом просто идти и идти по лесу, выйти, может быть, на шоссе, и пройти до первой деревеньки, до первого маленького городка. Чтоб попробовать остаться одному – без сторожей, без нянек, без медсестёр – и посмотреть, чего же ты стоишь по-настоящему. Конечно же, фонарик надо будет взять с собой.
Когда все вернулись из каменного, заросшего березовым подлеском, туалета, отряхивая джинсы и рассматривая подошвы кроссовок, брат сел на свое сиденье и Исусик почувствовал, коленками, чуть ноющими, саднящими косточками мизинцев на ногах и эхом боли где-то в своде ступни, что тот хочет отстраниться. Совсем, отсесть на другой ряд – если б там было место – сделать вид, что он вовсе не с ним, а, к примеру, вот с тем парнем, у него сильная спина и взгляд молодого волка.
Он не расстраивался, нет, ему просто было жаль, что тот не хочет.
Что пока они не знают друг друга по-настоящему.
Что брату противна его рука – он знал точно, что противна, как противна бывает холодная, пупырчатая лягушка.
Что нельзя ему сказать: «Давай я протяну руку – а ты просто положишь в неё свою. Не разглядывая сначала линии, сцепившиеся у кромки ладони, не раздумывая, не задавая внутри себя вопросов себе и мне. Просто положить ладонь в ладонь иногда труднее, чем добежать до горизонта и обратно, труднее, чем замолчать, когда хочется говорить».
А потом, спустя часы, дорога вдруг закончилась, сначала сбежав вниз, мимо сельского вида почты, обсаженной рябинами, нырнув меж холмов мощёными улочками, пробежав мимо заводи, заполненной новыми и полуразвалившимися лодочками, взлетев на крутой холм – оборвалась над бесконечной рекой.
Река ударила под дых, забрала дыхание – можно было только, совсем не дыша, словно тебе и не надо, смотреть во все глаза на излучину, уходящую, ускользающую за горизонт.
И он понял, что вот оно.
V. Он
Я, наверное, мало чего боюсь.
Умереть боюсь – раньше него особенно, это точно.
А в остальном – нет.
Но когда мы подъехали, мне стало не по себе. Не потому что сначала, прежде чем подрулить к подъезду, мы проехали через старинное кладбище – совсем заброшенное, притулившееся у серой церкви с поцарапанными стенами, словно кто-то долго большими когтями гладил её всю ночь напролет. Это все чепуха – и нестрашно.
Просто когда мы вышли у деревянных корпусов, похожих на старинные терема, и я подошёл к лестнице, круто уходящей вниз, к реке, мне показалось, что я лечу.
А ещё – что за меня уже всё решили.
Будто бы ты стал маленькой фигуркой на огромной шахматной доске – где и мята, и шрамы, и больницы, и лунные пальцы на автобусном стекле уже кем-то решены. А вы просто приехали сыграть каждый свою роль. Поэтому я не стал вытаскивать его чемодан – не стал притворяться маленькой шахматной фигуркой. Я просто вытащил свой рюкзак, закинул его за спину, буркнул «сам разберешься, не маленький» и пошёл к дверям. И я знал, что он стоит и смотрит мне в спину. Я чувствовал его взгляд, словно он стоял впритык ко мне – ну или просто положил руку мне на плечо. Почему-то вдруг засомневался – а вдруг решено именно это? Именно бросить его с чемоданом одного там – это и придумано за нас, а я только думаю, что придумал это прямо сейчас.
– Эй, Персонаж, Исусика своего забыл, – крикнул мне кто-то прямо в затылок.
«Персонаж» тугим мячом отскочило от черепа и покатилось по дорожке, где в земляные трещины забились еловые прошлогодние иголки.
Мне хотелось обернуться и съездить тому, кто это сказал, по морде – но тогда все подумают, что я защищаю его. А я – сам по себе. Тут, на реке, мне наконец-то можно будет выйти из его тени. И им сразу же это надо понять – они не станут приговаривать «уступи, пока он не…».
Пусть эти прозвища так и останутся. Пусть. Лучше быть все-таки Персонажем, чем полупрозрачным Исусиком. Поэтому я, на секунду задержавшись на ступеньках, вошёл в деревянный, пахнущий грецким орехом и прошлогодней листвой, холл.
Санаторий нависал над обрывом будто ласточкино гнездо. Можно высунуться из окна дома и представить себе, что паришь над старинной липовой аллеей, убегающей вниз – что там, в гуще, интересно?
Комната совсем скучная, самое-самое в ней это окно – потому что оно над пропастью, оно выходит прямо на реку. Под окном, конечно – кромка земли, но когда выглядываешь из него, её не видно и ты – летишь.
Я пришёл в комнату первым – наконец-то где-то первый – и занял кровать прямо рядом с окном.
Это тоже придется перетерпеть – сон в одной комнате с ним. Дома у нас разные комнаты, не потому, что мама с папой так заботятся о нас, а потому, что так заботятся о нём.
Оконные рамы ещё не вышли из зимней спячки, и когда я с силой толкнул железную ручку, осыпались кусочками белой краски – краска слетала белыми хлопьями и ложилась на байковое покрывало моей постели.
– Красиво у нас, – сказал он из-за спины.
Я промолчал. Мне иногда кажется, будь он кем-то ещё, я б подумал, ну светскую беседу вроде как поддерживает. О погоде, о природе. О комнате. Но с ним ты знаешь, что он это всерьёз. Он и вправду верит, что выгоревшие до светло-серого доски, железные спинки кроватей и полочки, неумело заклеенные вырезанными из каких-то журналов картинками – это красиво. Когда ты понимаешь – он это серьёзно – в груди поднимается влажный тёплый ком, ты поначалу не определяешь его, как летающую тарелку, внезапно нависшую над твоим домом, в которую ты ни секунды не веришь. А потом – всхлестом, пощёчиной где-то внутри – расшифровываешь. Жалость. И ещё потом: душишь, душишь её в себе, стараешься, чтоб на её место пришла привычная злость.
– Располагайтесь, барин, – с издёвкой ответил я. – Вам сапожки-то снять – или сами-сами?
– Ну зачем ты… – смущённо сказал он. – Ты ведь не такой по правде.
– Много ты знаешь о правде, – в комнате уже плескались сумерки и можно было не смотреть ему в глаза. А потом – просто выйти, оставив его стоять посередине комнаты, перед распахнутым окном, из которого приторно пахло зацветающей липой.
В коридоре навстречу двигал силач с глазами словно у немецкой овчарки, тот, из автобуса. Он шёл так стремительно и беспощадно, что пришлось прижаться к стене. А дальше я увидел, что у него в руках.
Чемодан, который я не захотел нести.
Овчарка прошёл мимо, презрительно скривив рот и спиной я услышал, как он бросил чемодан на пол в нашей комнате.
«Бери, Исусик», – скрипели мне вслед половицы, провожая к выходу.
Снаружи солнце уже провалилось куда-то глубоко за реку и берёзы на берегу казались совсем чёрными на фоне горящим перезрелой малиной заката, совсем ненастоящими. А река – наоборот – чересчур настоящей, всесильной, какой-то вечной.
Я вдруг подумал – что тут конец мира. Бывают места, где чувствуешь – всё, дальше этого нет ничего, это тот самый край земли, про который ты читал в детских сказках и тогда же верил в него. Но пока ты верил – земля была бескрайняя. А как только перестал верить – то тут же и попал туда, где он. Край земли.