Политрук прочел письмо, адресованное Васильеву, раз, второй…
Что за черт! Геройская пенсия, двадцать семь товарищей, погибших под Москвой… Неужели перед ним живой двадцать восьмой?!
Васильев стоял, переступая с ноги на ногу, волнуясь и обеими руками тиская пилотку.
Политрук осторожно поинтересовался:
— Вы о двадцати восьми ничего не слыхали?
— О каких двадцати восьми?
— Ну, в газетах было…
— Нет, товарищ политрук, не зачитывали мне.
— А сами?
— Я неграмотный, товарищ политрук.
— Совсем?
— Совсем.
— И жена неграмотная?
— И жена.
— А кто ж ей писал письмо?
— Не знаю. Наверно, кто-нибудь из совхозских.
— Она в совхозе работает?
— А где ж! Мы оба с нею там работали. Под Алма-Атой.
— А где вас ранило?
— В бою. Танки на нас шли.
— Я понимаю, что в бою. Но где? Не под Москвой? Не у разъезда Дубосеково?
— Точно не скажу, врать не стану. Деревню помню. Я еще там новый котелок у хозяев забыл. Так и пропал котелок… А про разъезд не знаю. Поезда не ходили, не останавливались. Может, в мирное время там и был разъезд, только я не бывал там в мирное время…
Политрук не сводил глаз с Васильева. Неужели прикидывается? Но Васильев отвечал рассудительно. Может, и верно не приметил разъезда? Странно… Очень странно… Живой панфиловец? После того как во всех газетах было написано черным по белому: «Посмертно…» Что же: считать смерть недействительной?
— Ну, а хоть как фамилия вашего политрука была? Диев? Клочков?
— Фамилию, товарищ политрук, забыл. Человек был хороший, душевный мужчина. Это правильно, что вы его вспоминаете!
Долго еще бился политрук с Васильевым. Пока не догадался наконец спросить:
— А в какой вы дивизии воевали? Тоже не знаете?
Васильев обиделся:
— Почему не знаю? Знаю! В Панфиловской, товарищ политрук, он от самой Алма-Аты с нами ехал!
В тот же день, разыскав в газетной подшивке Указ о посмертном награждении двадцати восьми панфиловцев, политрук наткнулся и на фамилию Васильева. Правда, в Указе значился Васильев не Ларион, а Илларион, но когда политрук принялся допытываться у Васильева, кто он в конце концов: Ларион или Илларион, то Васильев сказал, что можно так, а можно и так, разницы никакой…
Трудно с ним было договариваться до чего-то определенного!
Политрук в тот же день доложил по команде о странных утверждениях Васильева, и спустя минимальное время из Ташкента, из штаба округа, в Ашхабад прибыл наделенный весьма значительными полномочиями майор, чтобы разобраться на месте, что это происходит: Президиум Верховного Совета наградил человека посмертно, а он вдруг утверждает, что он — живой!
Майор был человек опытный, и, если бы только не неслыханно святая простота Васильева, уж он бы сумел уличить его на допросе хоть в каких-нибудь противоречиях!
Однако даже ему пришлось сдаться. И он доложил в Ташкент, что, как это ни невероятно, но, может быть, Ларион Васильев — действительно Васильев Илларион.
Ташкент запросил Москву: как быть? Москва приказала: разберитесь сначала сами, кто этот ваш Ларион-Илларион, а уж потом запрашивайте, что с ним делать, — не дети, мол!
И Васильева, на всякий случай приодев в новое обмундирование, но тем не менее под неослабным надзором майора и еще нескольких офицеров, доставили в Ташкент. Зачем, почему — ему объяснять не стали. Но без перерыва задавали вопросы. И — что казалось ему бессмысленным! — одни и те же, одни и те же.
В Ташкенте история повторилась. За исключением лишь того, что до Ташкента самым старшим начальником изо всех, кто с ним разговаривал, был майор, а в штабе округа уже никто ниже генерала его ни о чем не спрашивал. Но и генералы вели себя так же: спрашивали об одном и том же, об одном и том же…
И тоже отступились: кажется, действительно настоящий Васильев!
Впрочем, кто-то подал отличную мысль: ведь он утверждает, что он — из-под Алма-Аты, Алма-Ата же — рукой подать. А что, если отправить его в Алма-Ату на очную ставку с женой и «треугольником» совхоза, где он якобы работал и откуда опять-таки был якобы мобилизован в Панфиловскую дивизию?
Мысль встретила живое сочувствие, и Васильева немедленно — но, естественно, по-прежнему не одного — препроводили в отдельном купе в Алма-Ату.
Правда, он постепенно начал меняться в поведении. Стал груб в обращении. Сам понимал, что стал грубее, но не мог уже больше терпеть, что его столько дней подряд спрашивают всё об одном. Ведь он всегда и на все отвечал правду, только правду — чего от него еще хотят?! Полковники, генералы глаз с него не сводят… Что он: дезертир? предатель? Спросил раз: «Да объясните мне, товарищи начальники, ну что я такого сделал, что вы мне ни в чем не верите?» — а ему в ответ молчат…
Очная ставка в Алма-Ате подтвердила, что он — это он.
Мы на пресс-конференции, понятно, заинтересовались подробностями: как она протекала? Но Васильев не желал вдаваться в подробности. На все вопросы отвечал преимущественно одно, глядя исподлобья:
— А это уже до вас проверяли! И в Ташкенте генералы, и в Москве!
После Ташкента и Алма-Аты его возили еще в Москву, он считал, что этого достаточно, и смысла в пресс-конференции не видел. Тем более что среди нас не было не только генералов, но тогда еще, кажется, никто из нас и звания полковника не имел.
Все же, на один цикл вопросов, связанных с очной ставкой в Алма-Ате, он ответить согласился.
Мы спросили его:
— Вы говорите, вас доставили в Алма-Ату. В Алма-Ату или прямо в ваш совхоз, к жене?
— В Алма-Ату.
— И жена приехала туда же?
— Да.
— Она вас сразу узнала?
— А что, я ей не муж?!
— Но вы ведь только что рассказывали о письме, которое она вам прислала в Ашхабад!
— Так это она думала, что кто-то чужой к ней подъезжает, в примаки набивается.
— А в Алма-Ате она, значит, сразу вас признала?
— Вы что, глухие, что ли? Не слыхали, что я уже сказал?!
Он был просто яростен, когда ему задавали один и тот же вопрос дважды.
— Товарищ Васильев, ваш совхоз далеко от Алма-Аты?
— Нет, недалеко.
— Не скажете, сколько примерно туда езды на машине?
— Какая машина. Какая погода. Часа полтора. Или два.
— А вы из Алма-Аты съездили туда?
— Не возили меня.
— И так и детей своих не видели?
Он снова разозлился:
— Сказал вам, что не возили, ну и не возили. Чего вам еще надо?!
Нам еще много чего надо было! Но подполковник из наградного отдела штаба фронта, проводивший пресс-конференцию, строго посмотрел на часы и заявил, что пора «закругляться». Тогда, быстро пробежав записи в блокнотах, мы обнаружили, что за всеми этими злоключениями Васильева в Ашхабаде, Ташкенте и Алма-Ате почти ничего не узнали от него о самом бое у Дубосекова. И кто-то решил спешно наверстать упущенное.
— Товарищ Васильев, а как вот вы, лично вы, сражались в бою у Дубосекова с танками?
— А я не лично, — неожиданно остро отреагировал Васильев на нелепый вопрос. И повторил: — Не лично. Я вдвоем в окопе был. С Сенгирбаевым. Он все учил меня: «Не спеши, Васильев. Идет танк — пусть идет. Он не в сторону идет — на тебя идет. Значит, все равно он с тобой не разминется, успеешь еще с ним встретиться! Но когда подпустишь его совсем близко, знай: он тут слепой! Вот и бросай в него бутылку из окопа! На броню, в башню!» Три танка мы с Мустафой так зажгли, а перед четвертым его убило. Враз. Охнуть не успел. Ну, я и озверел. Помню, подумал только: «Мустафа, друг, не пропущу их дальше! Никуда!» Выскочил из окопа как был в гимнастерочке — мы с Мустафой шинели еще раньше скинули, чтоб они не мешали нам, — и ка-а-ак ахну последнюю бутылку!..
Васильев замолчал. Чувств у этого человека было больше, чем слов. Следовало и нам проявить хотя бы уважение к его молчанию. Но нас предупредили, что пресс-конференция вот-вот будет закрыта…
— Товарищ Васильев, но вы же говорили, что Сенгирбаев учил вас не выскакивать из окопа, когда на вас идет танк, и правильно учил! Почему же вы все-таки выскочили? Разве не страшно: один на один против такой махины?! В окопе ведь надежней!