– Поймал, гад! – чертыхнулся я.
– Ну, братан, кажись отбились. Попали мы с тобой, Гена, конкретно. Если до утра не выберемся, будет нам такая же хана, как и пацанам! Э-э, друг, да тебя, кажись, зацепило? Ты давай, перевяжись, а я пока покурю, – тараторил не остывший еще от возбуждения Конюх.
– Смотри, осторожно с огнем, а то шлепнут из «базуки», – предупредил я его и, задрав штанину, осторожно пощупал рану. Вот она! Пуля, видимо, была на излете и застряла неглубоко. Стиснув от нестерпимой боли зубы, я вторым ножом расковырял рану и, подцепив металлический кусочек острием, резко подковырнул его. Затем, крепко перевязав кровоточащую рану, я откинулся на спину, размышляя о своем и не слушая болтовню Конюха.
Я прекрасно понимал, что если ночью нам не перережут глотки, на что душманы большие мастера, то наступившее утро может оказаться последним. Говорят, в такие минуты перед глазами проносится вся жизнь. Но я вас уверяю, у меня ничего не проносилось.
Мысленно я перечитывал последнее письмо, анализируя, что могло случиться дома. Возможная смерть матери? Навряд ли, ведь она просила меня вернуться. Пожар или потоп? Может быть. Единственным несчастьем могло быть внезапное замужество Люськи, зеленоглазой змеи.
Я прекрасно помнил ту последнюю ночь на сеновале, дрожащее от возбуждения тело, страстные поцелуи, горячий шепот.
– Геночка, родной, я так хочу от тебя сыночка, такого же голубоглазого, как ты!
«Может, надо было тогда сделать сыночка, а то сберег для кого-то», – злобно думал я.
– Вот вернусь, будет тебе белка, будет и свисток, – бормотал я сквозь зубы.
Чем больше я себя распалял, тем сильнее мне хотелось жить. Я рассматривал всё ярче разгоравшиеся звезды и вспоминал, вспоминал.
– Щас стемнеет по-настоящему, и будем выбираться, – не унимался напарник. В том, что он меня вытащит, я не сомневался.
– Ты бы покурил на дорожку, – Конюх сунул мне смятую пачку «Явы» и зажигалку. Я сунул сигарету в рот и, чиркнув «Zippo», потянулся к огоньку, но подкурить не успел. Раздался страшный взрыв совсем рядом, и последнее, что успело пронестись в моем затухающем сознании, это светящиеся зеленым светом Люськины глаза и успокаивающая мысль: «Ну, вот и всё! И совсем не страшно!».
Но я выжил. Слишком велико, видно, было мое желание к возвращению и сильна тяга к жизни, что костлявая боевая подруга и на этот раз прошла мимо. Видно, сбылось мое пророчество насчет курения, и душманы вычислили нас гранатометом.
Конюх погиб, а меня подобрали ребята-разведчики и, протащив на себе двенадцать километров, сдали в санбат. Но всё это я узнал потом, в санроте, где ждал отправки в Союз, в стационарный госпиталь.
Перед уездом полковник вернул мне письмо.
Затем полгода лечения, восстановление сил и документов, военно-транспортный самолет, подмосковный аэродром и, наверное, последнее «спец» в моей жизни – «Центр спецреабилитации и восстановления».
Война для меня закончилась.
…Заметив впереди придорожное кафе, я притормозил и, свернув на обочину, подъехал к бистро. Надо было перекусить, а заодно и посмотреть документы, которыми снабдил меня невозмутимый лейтенант в Центре. Наспех съев две сосиски и проглотив безвкусный кофе, я достал папку и углубился в чтение. Место службы – Новосибирск, номер воинской части, звание – гвардии ефрейтор. Нормально. Далее следовали медицинские документы – не рекомендуется, запрещено, категорически противопоказаны нервные стрессы.
Из бокового карманчика я вытащил два шприца в вакуумной упаковке, заполненные мутноватой жидкостью, прочитал надпись: «Применять во время психологического стресса». Вот значит чем нас кололи после каждой удачно проведенной операции – стресс снимали! Знать бы только, когда оно наступит, это время.
Понятны стали улыбка лейтенанта и его слова:
– Отдохнешь, оглядишься, а не приживешься, давай к нам. Тебе работа всегда найдется!
Я закурил и, сунув шприцы в нагрудный карман куртки, завел машину. До конечной цели оставалось немного, и хотя я за два дня отмахал две тысячи километров, усталость не ощущалась. Ожидание скорой встречи усиливало нетерпение. За год, проведенный в санатории, я понял, насколько дорога мне зеленоглазая девушка. Хотелось одного: подойти к ней, посмотреть в прекрасные озорные глаза и, положив руки на покорные плечи, сказать:
– Я люблю тебя, Люда! Я вернулся!
И простить. И я уверен, что хотя она и замужем, Люська не раздумывая пойдет со мной даже на край света.
Ну вот, кажется, и подъезжаю. Остановив машину на Кошечкиной горе, я вышел и замер в недоумении. Деревни почти не было, она сгорела. Посередине стояла задымленная церковь, не было клуба, места наших постоянных сборищ, не было нашего дома, дома Люськи и Сереги. На их месте возвышались невысокие бугры, густо заросшие травой. Дом деда Степана на месте, на въезде в деревню.
Быстро съехав с горы, я подрулил к дедовой халупе, остановился и вышел. Несмотря на ранний час, дед сидел на лавочке и, подслеповато щурясь, разглядывал меня, наконец узнав, вскочил.
– Геньша, ты никак! – он по-бабьи всплеснул руками. – Живой! Здоровый! Ах, ты батюшки! – дед суетливо крутился вокруг меня, то поглаживая машину, то недоверчиво трогая меня за одежду, словно пытался убедить себя, что это действительно я.
– Ну, орел вернулся! Верила Шурка-то, до последнего верила, что приедешь! Не дождалась, сердечная! – он сокрушенно качал головой.
– Как не дождалась? Что тут у вас вообще случилось? – я от неожиданности присел на лавку.
– Так умерла она, уж два года как. Ай ты не знаешь? – он испытующе глянул на меня. – Я же тебе всё писал – и про Шурку, матушку твою, и про Люську.
Из его сбивчивого рассказа я понял, что был сильный пожар, что меня считают пропавшим без вести и, что я могу жить у него сколько угодно, потому что Нинка-потаскуха опять уехала с каким-то молдаванином. Он ещё что-то говорил, не давал возможности задать вопрос, ради которого собственно я сюда и приехал. Наконец, улучив момент, я спросил в упор, четко чеканя слова:
– Где Людмила? За кого она вышла замуж?
Дед замер, и взгляд его заметался.
– Какая Людмила? Люська что ли? Да где ж ей быть-то? Оно, конечно. Вот ты давай сейчас сходи на кладбище к матушке, а то ведь Шурка-то заждалась тебя. Иди, иди, родимый, а уж опосля всё обговорим. Долгий разговор будет. Задами иди, тут ближе, – говорил он, вытаскивая из багажника коробки и свертки, избегая встречаться со мной взглядом.
– Я пока уберу всё, да поесть приготовлю, – он почти силой подталкивал меня к задней части дома, откуда до кладбища по тропинке рукой подать.
– Она прямо с краю лежит, прямо на бугорке, сразу увидишь. Памятник там еще стоит со звездочкой, военный комат поставил, – он, наконец, вытолкал меня на тропку, по которой я дошел до погоста.
Вот и памятник с краю, у самой дороги. Но что это? Я никогда не страдал приступами галлюцинации, не курил вонючую афганскую травку, и с психикой у меня всё в порядке. Я протер глаза. Памятников было два. Одинаковые. Сверху звездочки. Я быстро подошел. Так, первый – моя мать, а второй… О, Боже! Тарова Людмила Викторовна, 1963-1981. 7 мая. Фотография! Люськи! Нет! Не-е-т!
Те же родные зеленые глаза, к которым я так долго шел, язвительный исподлобья взгляд – её взгляд! Люська, любимая!
– За что мне это?! За что?! – закричал я, чувствуя, что к голове поднимается огненный шквал. Ноги подкосились, и я, обнимая последнее пристанище самых дорогих для меня женщин, завыл жутким воем волка-одиночки, вырывая зубами траву и корчась в судорогах.
Сколько я пролежал, не помню. Наверное, долго. Услышав звук приближающихся шагов, я с трудом поднял голову и увидел деда, который подходил ко мне, держа в одной руке топор, а в другой – цветастый пакет. Подойдя ко мне, он положил пакет на столик, который стоял возле могил, и стал поднимать меня, с трудом усаживая на лавочку.