Рульфо вынул оба предмета и передал Сесару листок:
– Позже я расскажу тебе, где и при каких обстоятельствах я это нашел. Но сначала скажи мне: приходилось ли тебе что-то об этом слышать?
Его экс-преподаватель молча покачал головой, но, когда Рульфо протянул ему фотографию, выражение его лица полностью изменилось: он словно окаменел. Он долго разглядывал снимок, потом взглянул на его оборотную сторону и, наконец, поднял глаза на Рульфо, словно прося у него что-то – то ли объяснения, то ли помощи. Рульфо заметил на его лице отражение той эмоциональной реакции, которой меньше всего ожидал от человека, сидевшего перед ним.
Сесар Сауседа был напуган.
IV. Дамы
Думаю, вы поймете меня лучше, когда я расскажу вам… Это случилось много лет назад, но я помню все до последней детали… Кроме того, Саломон обещал сказать, как он нашел эту бумагу и этот снимок, так что я… Будет правильно, если я просвещу вас относительно их происхождения…
Он вновь поднес к губам рюмку, словно надеясь почерпнуть в ней силы для продолжения. И когда он заговорил, перед ними снова был тот профессор, которого оба хорошо знали, – с удивительным прозрачным низким голосом.
– Мне было девять или десять лет, и я жил в том самом городе, в котором родился, в Рокедале… О нем, помнится, я уже рассказывал: о его легендах, его тайнах, его безбрежном море… Но то, о чем я буду говорить, имеет отношение не к Рокедалю, хотя произошло именно там, а к моему деду по материнской линии, Алехандро Герину… Мой дед Алехандро был столяром; он овдовел, когда родилась моя мать, и, быть может, именно эта трагедия пробудила в нем внезапное желание заняться тем, что ему действительно нравилось, то есть поэзией. Те, кто его знал, утверждали, что стихи были у него в крови и струились по венам. Даже Мануэль Герин, нынешний рокедальский поэт, сын одного из племянников моего деда, уверяет, что унаследовал свою профессию от дяди Алехандро…
Эта страсть подтолкнула деда сделать то, что в то время считалось почти немыслимым: он уехал из городка, предоставив свою новорожденную дочь заботам одной из сестер, которая была бездетной и поэтому с радостью взяла младенца. Из его редких писем стало известно, что обосновался он в Мадриде, а также о том, что, как только ему удавалось заработать своим ремеслом какие-никакие деньги, он пытался публиковать свои стихи. Потом, неутомимый странник, он собрал пожитки и отправился в Париж. Но тут разразилась война, и известия от него приходить перестали. Прошли годы, Франция была под оккупантами, и все в Рокедале стали думать, что мой дед умер или, что тоже возможно, сидит в тюрьме. Когда война закончилась, они уверились в том, что никогда больше о нем не услышат. И вот тут-то случилось нечто еще более невообразимое, чем его отъезд: он вернулся. – Сесар сделал паузу и провел указательным пальцем по поверхности снимка, словно был слеп и намеревался прочитать рельефные слова. – Вам должно быть понятно то удивление, с которым его встретили. Многие люди уезжали, многие оставались, но из тех, кто уехал, в послевоенную Испанию не возвращался почти никто. Дедушка Алехандро был исключением. В один прекрасный день его увидели сходящим с поезда с чемоданом в руке, точно так же как его видели входящим в вагон другого поезда несколько лет назад. Поводом для приезда стала свадьба его дочери. Излишне говорить, что весть о его возвращении никого не обрадовала. Все думали, что он будет противиться этому браку, но он удивил всех еще раз, потому что единственное, чего он желал, по его собственным словам, так это осесть в Рокедале и прожить здесь на покое до конца своих дней. Кроме того – немаловажная деталь! – он привез деньги. Часть из них он подарил дочери, другую – сестре, которая ее воспитала, а немного денег оставил себе, чтобы открыть на них маленькую столярную мастерскую. Он обещал, что никого не побеспокоит, и сдержал свое слово. Люди его приняли. Поняли, что зла он никому же желает, что пришел с миром. Странными казались только две вещи: он абсолютно не желал, даже если к слову приходилось, говорить о своей жизни в Париже, а еще он не говорил о поэзии. «Я не поэт, – утверждал он. – И никогда поэтом не был. Столяр я». – И, говоря это, смотрел на собеседника так, что у того пропадало всякое желание еще раз спросить об этом.
Прошли годы, родился я и рос, восхищенный историей моего деда Алехандро, «парижанина». У меня вошло в привычку проводить дни в его мастерской на окраине городка, и дед, вообще-то упрямый, в конце концов меня принял. У меня были определенные литературные амбиции, ему я говорил, что хочу сделать то же, что сделал он: уехать из Рокедаля, чтобы стать писателем. Я показывал ему мои стихи, но он никогда их не читал. Просто он допускал меня в свое одиночество. Он называл меня Гури, был со мной всегда приветлив, нахваливал мои глаза, мою фигуру. Кончилось все тем, что нас связала крепкая дружба, и благодаря ей я смог понять то, чего не знали остальные: мой дед вовсе не пресытился «жизнью богемы» и не пережил горькое разочарование от неожиданного поворота ветреной фортуны, которое заставило его вернуться. На самом деле мой дед жил в постоянном страхе. Этот страх был старым, витающим в воздухе, как зараза. Дед пристрастился к выпивке, привык к молчанию, к мельком бросаемым взглядам… Как будто он ждал, что вот-вот что-то случится, и одновременно этого боялся…
Мне было, как я вам уже сказал, лет девять-десять, когда все произошло. Это случилось летом, я был на каникулах, что позволяло мне видеть деда чаще, чем обычно. В то утро я отправился в его мастерскую, как почти в любой другой день, и…
Его удивило, что дверь была закрыта.
Хотя заказчиков у старика не было (порой целыми днями никто не наведывался), дверь по утрам он никогда не закрывал, даже в праздники. Мальчик испугался, что дедушка заболел. Постучал костяшками пальцев в дверь и подождал. Потом принялся барабанить в оконное стекло.
– Дедушка?!
Внутри кто-то завозился, что немного успокоило мальчика. Может, старик просто заснул? В последнее время он много пил и неохотно покидал постель. С другой стороны, погода в тот день не очень располагала к прогулкам. Небо было серым, а жара удушающей. Ветер нес из Африки жар Сахары, который едва смягчался морем, и горы, ощетинившись кустами ладана, мерцали вдалеке. Два гелиотропа, которые дед посадил в горшок, казались такими же растревоженными, как и день. «Наверное, будет гроза, – подумал мальчик, – один из тех летних ливней, которыми изливаются дырявые тучи». Его такая перспектива вполне устраивала: если пройдет дождь, то вечером будет здорово спуститься на пляж. Море под струями дождя всегда отличалось какой-то зловещей красой, на пирсе ошалело кричали чайки. Кроме того, его приятели непременно воспользуются безлюдьем, чтобы пострелять в черных уток самодельными, но очень острыми грабовыми дротиками. Может, и дед захочет составить им всем компанию.
– Гури? Это ты?
Дверь открылась, и в тот же момент улыбка исчезла с лица мальчика. Бледный, потный, как свеча, тающая безо всякого пламени, старик смотрел на него расширившимися глазами. По накалу его слов мальчик понял, что дед пьян.
– Входи же, Гури, давай.
– Что с тобой, дедушка?
– Входи!
Старик закрыл дверь и прошел внутрь. Они оказались в мире, где пахло стружкой, в мире, населенном страшными на вид инструментами, ароматным и молчаливым деревом. Мир мебели без отделки, без лица: предметы эти походили на еще не родившихся младенцев. В дальнем конце мастерской располагалась дедова спальня, его «скит отшельника», как он ее называл. Комната была в равных долях заставлена винными бутылками, банками с лаком и креозотом. От графина шел резкий запах алкоголя, а грязный стакан свидетельствовал о том, что хозяин, по-видимому, пил с прошлого вечера.
Старик ходил из угла в угол, неторопливо, осторожно выглядывая в окна и проверяя, хорошо ли закрыты двери. Потом он наклонился и поднял мальчишку на руки: