Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Он помолчал с минуту и потом сказал тоном, не допускавшим дальнейших расспросов:

– Мне нужно поехать в Нью-Йорк по частному делу. Если бы была какая-нибудь необходимость познакомить тебя с ним, я бы это сделал.

Смысл его слов звучал обидно, но, произнося их, он горячо обнял ее.

– Не забывай, – прибавил он с волнением, – что я всегда любил тебя.

И не успела она еще прийти в себя от изумления, как он оставил комнату.

«Я подожду приезда Стенхопа, – думала она. – Он наверняка узнает, что так мучит отца и почему он именно теперь собирается в Нью-Йорк».

Но с приездом Стенхопа тайна не только не раскрылась, а еще более затемнилась.

Вместо того чтобы позвать его к себе и приласкать, Уайт, казалось, боялся увидеть своего ребенка. Только почти пред отъездом он вышел из своего рабочего кабинета и взял сына на колени. Он пробовал заговорить, но голос его оборвался. Он на мгновение склонил свою голову, потом решительно отстранил ребенка.

– Мои дела будут окончены завтра вечером, – сказал он жене, которая протянула к нему руки, словно желая удержать его. Голос его звучал странно и неестественно. – Послезавтра ты услышишь обо мне, а еще через день я, вероятно, снова буду здесь.

Он действительно вернулся, но не совсем так, как предполагал в ту минуту.

Лемуел Филипс из Буффало, которого полученное им в тот же день письмо приглашало в Нью-Йорк, был человеком совершенно не похожим на Уайта из Вашингтона. Он был строен и худощав, с тонкими чертами лица. Трудно решить, были ли тому виною добрые или злые силы, таившиеся в нем, но он невольно привлекал к себе общее внимание. Ему шел сороковой год, но при встрече с ним на улице, когда он шел сгорбившись, легко можно было дать ему лет на двадцать больше. Его живые глаза, выразительный рот и быстрые движения показывали, однако, что он был еще полон сил и энергии. Ходил он всегда останавливаясь на каждом шагу, словно человек, боящийся преследования и каждую минуту готовый обратиться в бегство. Такое впечатление, по крайней мере, он производил на окружающих. Время от времени он украдкой оглядывался, и это как бы подтверждало догадку, что он чего-то боится. Если бы он не был одним из самых уважаемых граждан, его поведение могло бы навлечь на него много неприятностей, а теперь он только слыл за чудака, и единственным стеснением, которое ему приходилось испытывать, было то, что порой мальчишки на улице передразнивали его походку.

В скромном домике в западной части города он жил как человек, посвятивший себя научным занятиям. Какими науками он занимался – знали немногие, да никто особенно этим и не интересовался. В денежных средствах он, по-видимому, не нуждался, ни в чем себе не отказывал и тайно жертвовал на многие благотворительные учреждения. В общественной жизни он не принимал участия, в многолюдных собраниях и вообще в тех местах, где можно было ожидать скопления большого числа людей, он бывал так же редко, как и Уайт из Вашингтона. Вообще большую часть своего времени он проводил в четырех стенах. Но даже и там его случайных посетителей поражало, что он постоянно с беспокойством оглядывался то в одну, то в другую сторону, словно боялся появления на пороге непрошеного пришельца. Это напряженное внимание сделалось как бы его второй натурой. Все домашние знали его привычки и считались с ними. Даже его маленькая миловидная дочка никогда не вбегала в комнату, не крикнув предварительно, словно успокаивая его: «Это я, папа!»

В Буффало он поселился за три года до событий, о которых идет речь. Сначала он жил один, потом откуда-то привезли к нему его ребенка, который был тогда еще на руках у няни. На задаваемые ему вопросы Филипс говорил, что пять месяцев назад овдовел, но о своей покойной жене и прежнем месте жительства не рассказывал ничего. Скоро он успел завоевать в городе общее доверие. Трогательная любовь его к своему ребенку и тихая жизнь ученого говорили в его пользу.

Для более внимательного наблюдателя многое в нем показалось бы непонятным. У человека, который всего пугается и боится завернуть за угол улицы, должна быть на душе какая-то тайна, которая его тревожит. И если такая тревога в течение дня доводит его до состояния, граничащего с ужасом, то нетрудно догадаться, что в его прошлом кроется что-то таинственное, разоблачения чего он страшится.

12 июля в продолжение всего дня он испытывал тоску и ужас, не поддающиеся описанию. Поздно вечером, вместо того чтобы лечь в постель, он отправился в свой кабинет, где целую ночь просматривал и приводил в порядок бумаги. Когда наступило утро и пришел почтальон, из-за нервного возбуждения он едва мог взять из рук служанки письмо, которое та ему принесла. Дрожа, он вскрыл конверт, прочел единственную строчку, заключавшуюся в письме, и подавленный крик страдания вырвался из его груди.

Когда час спустя его дочка вбежала в столовую и увидала отца таким печальным, она влезла к нему на колени, обвила ему шею руками и осыпала его поцелуями. Он быстро поставил ее на землю, словно не мог выносить ее ласк, и поспешил на кухню, где нашел преданную Абигейл Симмонс за работой.

– Вы обещали мне всегда любить моего ребенка! – воскликнул он, схватив ее за плечо. – Вы не забыли этого?

Абигейл посмотрела на него удивленно.

– Как же я могу иначе относиться к такой милой малютке?

– Но если бы она осталась на свете одна? Если бы со мной что-нибудь случилось?..

– Что же может случиться? Ведь вы не больны, господин?

– Нет, но… я уезжаю в Нью-Йорк, – произнес он, запинаясь. – Это моя первая разлука с ребенком, и я боюсь какого-нибудь несчастья. Могу ли я быть уверенным, что вы окружите ее материнскими заботами, если бы я не вернулся?

– Я буду беречь ее как зеницу ока! – отозвалась добрая женщина. – Что же у меня есть более дорогого на свете?

Он вздохнул с облегчением.

– Вы, может быть, боитесь восстания, – продолжала Абигейл, смотря на него проницательным взглядом. – Этого, могу себе представить, я бы сама боялась.

С минуту он смотрел на нее пристально, будто не понимая ее слов, потом быстро вернулся в комнату, где уже сидела за столом малютка. Все в ней дышало здоровьем и детским весельем; она качала головкой, отчего развевались ее золотистые локоны, и ее беззаботному лепету, казалось, не будет конца. При виде дорогого личика он почувствовал, что его страдания еще усилились. Девочка продолжала болтать, не замечая, какая мертвенная бледность покрыла щеки ее отца. Казалось, в уме его созрело внезапно ужасное решение. Он подошел к своему письменному столу, открыл один из маленьких боковых ящиков и вынул оттуда флакончик.

– Иди же завтракать, папа! – закричала девочка. – Не могу я сидеть здесь совсем одна!

При звуке ее голоса он невольно вздрогнул, потом подошел и встал за ее стулом, потому что не мог смотреть в ее невинные карие глазки. Его губы были пепельно-бледны, большие капли пота струились по лбу.

– Дай мне свою чашечку! – хрипло прошептал он.

Она посмотрела на него изумленно, когда он взял чашку и наклонил над ней флакончик. Вдруг он пронзительно вскрикнул и бросил чашку в самый дальний угол комнаты.

– Я не могу! – простонал он и, громко рыдая, опустился на стул, не пытаясь больше сдерживаться.

Испуганная малютка соскользнула со своего стула, посмотрела с минуту на отца широко раскрытыми глазами и потом быстро убежала к Абигейл.

Она, очевидно, и не почувствовала, как близко от нее пролетел ангел смерти. Не далее как минут через пять отец снова мог слышать ее звонкий смех и радостные крики, в которых не было и следа пережитого страха.

Глава II

14 июля 1863 года

Пробило семь часов вечера, на улицах было еще светло, но, несмотря на это, многие дома в Нью-Йорке были заперты будто ночью. Особенно это бросалось в глаза на Эмити-стрит. В той части города, в которой она находится, и главным образом в старых домах между Бродвеем и Шестой авеню, находили себе убежище многие негры, а везде, где были черные слуги, царил тогда страх.

2
{"b":"602567","o":1}