Литмир - Электронная Библиотека
Воспоминания о XX веке. Книга первая. Давно прошедшее. Plus-que-parfait - i_108.jpg

Экскурсия в Павловском парке, ведет ее Василий Бетаки. 1958

Полной противоположностью ему тогда был (таким и прожил он всю свою жизнь) другой наш сотрудник — Илья (Леонид) Михайлович Гуревич, служивший, несмотря на гуманитарное свое образование, в массовом отделе. Милейший, головокружительно светский, в смысле восхищения самим собою он ничем не уступал Василию Павловичу, но нарциссизм его был как-то шире, радостнее, было в нем нечто абсолютное и доброжелательное. Бетаки косил под дачного радикала, громко хохотал, не стесняясь редких кривых зубов, ходил в немыслимых, каких-то «базаровских» парусиновых балахонах, восхищался порой не только своими стихами, к жизненным благам был равнодушен. А Илья Михайлович, «Леня», — этот старался быть светским львом, франтом, свирепым донжуаном и нравился себе истерически — чистой пробы эготист. А нравиться было чему. Красив, с хищным горбоносым профилем профессионального донжуана, голосом обладал рокочущим и вкрадчивым, умел хорошо острить и мило поддерживать светский треп, а главное, была у него эта всепобеждающая любовь к себе, которая на известной степени преувеличения становится даже заразительной. С ним было веселее и проще, чем с талантливым и неопрятно-болтливым Бетаки. У Ильи Михайловича бывал я в Ленинграде в гостях («Ковры у меня китайские, мебель шведская», — уронил он, приглашая к себе). Он жил в коммуналке, но все равно как-то роскошно, развязно, широко. После истфака служил даже в торговле, но и эта странность биографии ему шла, была в нем какая-то слегка даже блатная романтика. С ним впервые после детства сходил я в кондитерскую «Норд» (уже давно «Север»), что было вовсе не дорого, рублей по двадцать пять с персоны (билет в кино стоил тогда пятерку), но все же казалось не совсем пристойным: я прочно записал себя в материальные низы, да и был, конечно, вполне еще нищим.

Потом Илья Михайлович сделал хорошую карьеру, вступил в партию (вовсе себя не оправдывая, а весело приговаривая: «Париж стоит мессы»), почему-то сделался вице-директором Петергофского музея, наукой особенно не занимаясь, ездил в командировки за границу, жил без комплексов и с удовольствием. Но было в нем главное — ум и доброта, а жизнерадостная его самоуверенность никому особенно зла не приносила, быть может, лишь сделала его жизнь какой-то мнимой. Но не для него самого.

Естественно, что они с Бетаки ненавидели друг друга, впрочем достаточно беззлобно. Писали друг на друга эпиграммы. Они были смешными, но очень неприличными: цитировать их не рискну.

Именно в квартире этого моего сослуживца я познакомился со своей будущей женой. У нее, так мне казалось тогда, был профиль героини итальянского неореалистического фильма, мерещилось даже легкое сходство с Лючией Бозе, были свободные манеры театрального человека (училась на режиссерском). Она много и небрежно курила, говорила низким тревожным голосом. Встретились мы, однако, позднее, тоже в Павловске. Но об этом — потом.

Только спустя много лет я понял, как щедро было то лето на узнавание совершенно новых и куда более значительных, нежели тогда я думал, людей.

Тем летом в Павловске жила в ожидании обещанной квартиры Татьяна Григорьевна Гнедич. О ней тогда еще знали мало, никто не произносил имени ее с придыханием. Я, естественно, тоже никогда и ничего не слышал — рассказала мне о ней и с ней познакомила Анна Ивановна Зеленова.

Воспоминания о XX веке. Книга первая. Давно прошедшее. Plus-que-parfait - i_109.jpg

Илья Михайлович Гуревич. 1960

Татьяну Григорьевну в 1944-м арестовали. В камере она по памяти стала переводить байроновского «Дон Жуана». По счастью, следователь оказался человеком неконченым и относительно просвещенным: послал рукопись на отзыв самому Михаилу Леонидовичу Лозинскому; знаменитый переводчик был в восхищении. В лагере Гнедич смогла работать над совершенствованием текста. Ее освободили в 1956-м, поэму напечатали в 1959 году. Татьяна Гнедич сразу прославилась — ее перевод был блестящим. История эта обросла легендами и версиями, но сам подвиг Татьяны Григорьевны — вне сомнения.

Байрона русскоязычный читатель знал плохо. Шекспира переводили много и почти всегда хорошо, вскоре после войны Маршак опубликовал прекрасные переводы сонетов (нынче их принято бранить, но тогда они стали событием), стихов Бёрнса и Блейка, Шелли был переведен и вся «Озерная школа». А тот же «Дон Жуан» в звонком и изящном, но очень приблизительном переводе Георгия Шенгели (1947) просто не существовал. Есть такие поэты, которые еще только ждут своих переводов. Гюго, например. Во Франции он так же безусловен, как у нас Пушкин. А по-русски его поэзия пока не звучит — только пьесы. Даже Бодлер переведен и читаем, в некоторых переводах даже «неуловимого» Рембо можно хотя бы чуть-чуть угадать.

Воспоминания о XX веке. Книга первая. Давно прошедшее. Plus-que-parfait - i_110.jpg

Татьяна Григорьевна Гнедич. Фото Бориса Смелова. Начало 1960-х

Татьяна Григорьевна меня удивила той же божественной простотой, что и Анна Петровна Остроумова-Лебедева. Видимо, масштаб таланта часто (не всегда) поспешествует отсутствию претенциозности. В этой немолодой (ей было тогда пятьдесят), грузнеющей женщине, с лицом с первого взгляда решительно не запоминающимся, чуть одутловатым и заурядным, одетой в «никакое», без фасона, если можно так сказать, ситцевое платье, не было ничего, что говорило бы об исключительном таланте, эрудиции, трагической судьбе. Обычная дачница сидела на кривом крыльце убогого дома, очень обыкновенная, скучная даже. Она напомнила мне дам тридцатых годов, как тогда говорили, «малоэффектных», на старых «фотографических карточках». О переведенной (еще только готовящейся к печати) поэме рассказывала она с такой же простотой, как говорят о довязанном свитере, и все же сквозь обычность ситуации пробивалось ощущение «звездного часа», свершения. Она прочла несколько переведенных октав — по-английски и по-русски. Такого английского языка я прежде не слыхивал. Не думаю, что у Татьяны Григорьевны, никогда не бывавшей за границей, произношение было вполне безукоризненное. Но говорила она по-английски с такой естественной легкостью, что мгновенно оставляла далеко позади наших знатоков фонетики, старательно выворачивавших свою «артикуляционную базу», шипящих и брызгающих слюной ради «всамделишности». Даже о Тургеневе Гонкуры писали, что он говорил по-французски с «легкой напевностью (le petit chantonement) небольшого русского акцента». В том ли дело?

Для Татьяны Григорьевны английский язык был своим, она могла себе позволить говорить на нем и чуть небрежно. Но в этом языке она была дома, не она служила ему, он — ей!

Текст меня смутил, обрадовал, встревожил. Многое перевернулось в моем отношении даже к «Евгению Онегину»: оказывается, не Пушкин открыл эти восхитительные прозаизмы в высокой поэзии, эту снисходительную игру с читателем, не у него первого политика стала явлением поэтическим. И эти октавы — не они ли толкнули Пушкина на создание «онегинской строфы»?

Татьяна Григорьевна говорила о лагере со спокойной усталостью. Жизнь ее сложилась потом странно, чтобы не сказать больше. Она вышла замуж за человека, который помог ей там выжить, видимо, доброго, но «на воле» ставшего ей совершенно чужим. Георгий Павлович — электрик или водопроводчик — не знал, что делать среди образованных людей — старых и новых друзей и коллег Татьяны Григорьевны. Я не раз бывал у них и никогда не слышал, чтобы он хоть что-нибудь сказал, но даже на меня, мальчишку, смотрел он испуганно и раздраженно. А Татьяна Григорьевна относилась к нему не просто с благодарностью — она как-то читала нам свою лирику, там было много избыточно откровенного, даже какое-то любовное раболепие. Даже что-то большее, о чем не мне говорить. И еще жила в той же квартире какая-то совсем немолодая дама — из той, лагерной жизни. Компаньонка, приятельница или, как говорили в ту пору раздраженно, «приживалка» Анастасия Дмитриевна, человек тоже тяжелый. Татьяна Григорьевна сохранила настоящую доброту, когда от чужой беды и бездомности не отмахиваются, не откупаются деньгами, а просто берут эту беду на себя.

85
{"b":"602399","o":1}