Литмир - Электронная Библиотека

Он дунул на печатку с орлом, с грохотом опустил ее на бумагу:

– Документ готов!

Вручая его мне, улыбнулся:

– Вот уж не думал, с кем судьба сведет. С самим Смирновым! Но вы там осторожно. По сведениям лазутчиков, красные готовятся прорвать фронт где-то в том районе…

– Бог не выдаст, свинья не съест, – беспечно ответил я, не подозревая, что через какое-то время моя фамилия сослужит мне уже плохую службу.

Наш поезд, следуя по маршруту на Екатеринодар, был остановлен на перегоне у Пятигорска сваленными поперек дороги бревнами.

Мы вышли из вагонов, чтобы расчистить завалы, и многие получили пулю в лоб, нарвавшись на атаку отряда Первой конной армии Буденного13.

От пулеметного огня погибло много офицеров и беженцев. Отстреливаясь, я попытался скрыться, но был захвачен красными.

Меня расстреливают чекисты

Пять дней и ночей большевистского плена я буду помнить до самой своей смерти, как пять дней настоящего ада.

В грязном подвале молодой комиссар задавал нам вопросы, составляя расстрельные списки.

Делал он это формально, ставя «Расстрелян» напротив фамилий пленников уже заранее.

Со мной он провозился дольше.

– …Фамилия!

– Чья?

– Твоя, контра!

– Смирнов…

– Громче!

– Смирнов…

– Имя, иуда!

– Владимир.

– Громче!

– Владимир…

– Отчество?

– Петрович. Отец – Петр Арсеньевич Смирнов…

– Тот самый? Или ты – однофамилец?

– Чей? – не понял я.

– Смирнова, тупица! Винзаводчика!

– Да, мой отец производил водку. Имел заводы в Москве и в Дагестане…

– А-а, так, значит, все-таки тот самый?! – обрадовался комиссар. – Поставщик двора кровавого Николашки?

– Отец был Поставщиком Двора Его Императорского Величества Императора Николая Александровича Романова…

– Ну-ну, не хватай за язык, это не меняет дело. Было величество и – сплыло! И с тобой будет то же самое…

Прошелся концом карандаша по списку, ища мою фамилию. И вписал: «Расстрелян».

И вот в начале весны 1919-го палачи из ЧеКа14 повели меня довершать дело.

День расстрела я помню отчетливо. Он выдался на редкость теплым и был солнечным и радостным до какого-то веселого безобразия.

Если не знать, что происходит, можно было подумать, что компания военных совершает восхождение на гору Машук15. Я иду впереди, небрежно набросив на плечи английского покроя френч16. Руки засунуты в карманы галифе, заправленные в высокие офицерские сапоги, испачканные каменной пылью. Белая шелковая рубаха расстегнута на груди, и в иконке Спасителя на простой железной цепочке, отражаясь, играют солнечные лучи. У моих конвоиров добродушные мужицкие лица, от них пахнет табаком и водкой. Весело и дружно хохочут они над каждой моей шуткой, но глаза их цепко и хищно ощупывают скаты горы. Эти четверо далеки от романтических мыслей о красоте гор и здешних мест. Они ищут подходящую пещеру, которая станет моим склепом, чтобы кинуть туда мой хладный труп, начинив его двумя десятками свинцовых пуль из своих «мосиных», что держат узловатыми пальцами наперевес.

И все.

Не будет для меня больше ничего. Пустота.

Господи, как обидно!

Не будет малинового звона колоколов по утрам, не будет милого и родного запаха пасхальных куличей и рождественских свеч, не будет запаха елея от паникадила в храме Параскевы Пятницы рядом с родовым домом в Замоскворечье, не будет «Боже, царя храни!» в дни рождения царствующих особ, не будет крестного хода зимней ночью, не будет ничего.

Не будет и России!!! Хлад, мрак и смерть падут на ее просторы. Жадная собачья свора вытопчет все живое на ее теле, изорвет ее плоть, изгрызет кости. Сатана будет править бал в стране, которая перестала бояться Бога!

– Спеть вам, что ли, господа? – обращаюсь я к своим палачам.

Черт знает, откуда возникло это желание – то ли от избытка чувств, которые у меня всегда вызывает романтически-прекрасный вид древних гор, то ли от того, что солнце для меня светит весело, ярко и в последний раз. А может, я пытаюсь заглушить свой страх перед смертью? И – не дожидаясь ответа, затягиваю песню:

Это было давно…

Я не помню, когда это было…

Пронеслись, как виденья, и канули в вечность года…

Утомленное солнце о прошлом теперь позабыло…

Это было давно…

Я не помню, когда это было:

Может быть, никогда…

Я был в ударе, голос звучал чисто и высоко – чего хотелось бы вам? арию из оперетты? романс? бравурный марш?

Мне нет и сорока четырех, однако столько вместила моя жизнь, что не охватить ее за оставшиеся мгновения.

Я не успел привыкнуть к возникшей перед войной и стремительно вошедшей в моду новой забаве, синематографу, а то бы мне показалось, что кинолента моей жизни перематывается назад с какой-то безумной скоростью.

Вот этот романс. С кем я пел его? С Варюшей Паниной, красавицей певуньей, перед которой стлались ниц Москва и Питер? Или уже с Валентиной Пионтковской? Той женщиной, которая ворвалась в мой быт, в быт моей тогдашней семьи, разрушив миропорядок, в котором я жил долго и счастливо, чья страсть захватила меня, изменив все – жизнь мою, мой мир, перевернув все, и воспоминания о ком по-прежнему бились в моем сердце. В Москве я это пел или в Санкт-Петербурге? Во всяком случае, в другой, кажущейся какой-то нереальной, далекой от сегодняшней, жизни.

Солдаты слушают мои песни, подхватывают знакомые мелодии, перекрывая своими голосами гул артиллерийской канонады, доносящийся из-за верхушек гор, да и романсами, услышанными впервые, не пренебрегают.

Покатываются весело за моей спиной, смолят дешевые папиросы, пританцовывая в такт песням, и я вижу, что эти еще не поражены страшным тленом революции. Во всяком случае, боятся брать на себя грех, не хотят оставить мое тело на растерзание хищникам. Для них я, видимо, был необычным пленником, так как являлся сыном «того самого» Смирнова. Хотя, по большому счету, кто сейчас задумывается – обычный-необычный, вон царскую семью именем революции пустили «в расход». Как они похвалялись, что отправили царя-батюшку на тот свет, пока помощь ему шла, опередили Деникина…

Это было давно…

Я не помню, когда это было…

Но бессонные ночи, но думы…

Как жутко тогда!

Как мне хочется счастья,

Как прошлое близко и мило!..

Это было давно…

Я не помню, когда это было, —

Но со мной ты всегда!

Как прошлое близко и мило. Вот уж – воистину.

А меж тем темнело, солнце плавно и лениво уходило за верхушки горы, освещая сумеречным светом склоны Машука. И тогда я опустился на землю и предложил моим палачам простой выход, умирив их сомнения и метания:

– Господа! Вряд ли вы успеете отыскать пещеру. Уже темно. Расстреливайте так. Я готов.

Чекисты отошли в сторону и принялись бурно совещаться.

Совещайтесь-совещайтесь, я готов к смерти. Я приму ее со спокойной душой и холодным сердцем. Судьба моя – умереть среди этой красоты, среди голубых верхушек гор, чьи очертания резко отбивались лучами заходящего солнца.

Солдатская мысль проста, и эта простота им страшна: если ослушаться комиссара, пославшего привести в исполнение расстрельный приговор, оставить барина в живых – угодят под горячую пулю его маузера.

Убить меня и бросить гнить, как собаку, – Бог не простит. Надо же, какие слова говорят: «не по-христиански», «не по-божески». А какая кровь и на вас, и на ваших красных знаменах! Черт-те что за дилемма для крестьянского ума!

Вот уж свезло так свезло. А главное, что и барин уж больно хорош – веселый, голосистый, подлец, поет хорошо, анекдотами сыпет. Хотя ведь понимает, что конец настает. Жребий, что ли, бросать?

3
{"b":"602157","o":1}