— Договорились. Знаешь, я полевые люблю, ромашки, колокольчики, васильки. А ты?
— У Милоша орхидеи красивые и светоч весь золотой, — окончательно успокоившись, ответил Радко.
— Ну, светоч тебе никто рвать не позволит, а орхидеи и вправду волшебные.
Иногда Шалому хотелось отправить супруга к праотцам раньше положенного болезнью срока.
Желтый с нежным зеленым отливом ясеневый лист медленно слетел на его тускло-желтую ладонь. От порога послышался тревожный голос Зоси:
— Точно не надо извозчика?
Эрвин обернулся и полюбопытствовал:
— Дорогая, тебе рифмованным матом ответить или как?
— Иди ты! — возмутилась ведьма. Зеленые глаза озорно сверкнули под седыми прядками, сбежавшими из косы. Седая девочка, да она же в дочери ему годится! А все одно — мать.
— Как раз иду, — весело ответил Эрвин и послал Зосе воздушный поцелуй.
Да какой извозчик? Скорее всего, он сегодня идет на последний свой урок в вечерней школе. Вообще идет в последний раз.
А за калиткой их безумного прекрасного дома осень порхала в серебряной вуали плывущих паутинок. Блюменштадт, город цветов, утопал в пестрых геранях на окнах и верандах домов, ослепительном золоте листвы, волнующем запахе первых костров. Блюменштадт расцветал в кокетливых улыбках девушек и молодцеватых усмешках парней, и двое мальчишек бежали по лужам, рискуя схлопотать от матери за изгвазданные новенькие башмаки. Блюменштадт стремился, суетился, летел, бурлил, ему не было никакого дела ни до близких холодов, ни до его, Эрвина, боли, пропитавшей в последние недели все тело. Город спешил жить.
Что ж, значит, и ему негоже обращать внимание на свою муку. К лешему в топь, к последним вампирам в Волчьих Клыках! Только бы дойти.
Через два квартала его все-таки вырвало. К счастью, мимо деревянного тротуара. Еще весной здесь было грязищи по колено, а теперь лежали гладкие, чистые доски.
Отдышался, поднял голову. Из двора на другой стороне улицы доносилось дружное пение женщин. Да, именно об этом доме с полгода назад рассказывала ему Марлен. Общее хозяйство трепетало на ветру выстиранными простынями, благоухало яблочным пирогом и дегтярным мылом. И да, да, конечно, если заглянуть туда, внутрь, наверняка не все покажется идеальным. Но к лешему! Он идет по городу в последний раз. Имеет право поверить в то, что у них получилось, что все было не зря.
Даже здание тюрьмы глядело не слишком угрюмо, и от Медка в кои-то веки... нет, медом не пахло, но и выгребной ямой тоже не несло.
— Эрвин!
— Ты куда посреди рабочего дня дезертируешь, ребенок? — спросил Эрвин у выбежавшего к нему навстречу Али.
— Да в семью одного из наших горемык. По делу и так... обрадовать, — и Али достал из сумки небольшой рисунок. Простенький, но когда прежде заключенные в тюрьме рисовали? Симпатичный домик, правда, с нарушением перспективы, желтое пшеничное поле до горизонта, а над ним... — А небо зеленое, потому что синей краски не было.
— Давай без прозаических подробностей, — рассмеялся менестрель. — Пусть будет наше изумрудное небо.
За несколько домов до школы нашелся очередной благовидный повод привалиться к дереву, переждать приступ боли. У строящейся водонапорной башни, как обычно, бешено жестикулируя руками и всюду подвизаясь помочь, суетился Артур. Хельга аккуратно, неторопливо накрывала на кирпичах стол для рабочих.
До больницы, школы для малышей, университета сил доковылять не хватало. Да весь бы Блюменштадт увидеть разом, всю Республику — с высоты птичьего полета. Со спины той невероятной птицы, которую однажды обязательно создадут Артур и Хельга.
Может быть, Мира увидит.
В классе его великовозрастные ученики встали, нестройно громыхнув столами. Подобные привычки существовали в старых жреческих школах, и Эрвин обычно жестко пресекал их. Но сегодня не решился.
— Отдыхайте, друзья мои! Сегодня у нас часовая лекция. Записывать не обязательно. Поговорим о поэзии.
В сумерках изможденное худое лицо в тон льняной простыни почти не пугало. Тени под ввалившимися глазами, резко очерченные скулы можно было списать на причуды вечернего света.
А ведь красивый. И сейчас, и вчера, и год назад, и всегда. Шалом не спешил будить супруга. Почему-то хотелось полюбоваться спящим. Наверное, очередная уловка.
Пшеничные ресницы дрогнули раз, другой. Эрвин потянулся и открыл глаза. Бледные щеки чуть порозовели. Наверное, в данном случае это вполне сходило за «что девица на выданье».
— Это мне? — спросил робко, касаясь пышного осеннего букета. Рыжие гроздья рябины и розовые бусины бересклета в обрамлении солнечных, алых и пурпурных кленовых листьев.
— Тебе, любимый.
— Удивительно... Послушай, хорошо? — Эрвин прижался щекой к букету и зашептал:
Знают меру и цену алмаз и рубин,
Но бесценны закаты и гроздья рябин.
Не проси, но давай вместе с осенью щедрой.
Тот, кто любит без меры, безмерно любим.
— Рубаи? — тихо засмеялся Шалом. — Ты прежде недолюбливал рубаи.
— Видишь, свет мой, никогда не поздно понять и освоить что-то новое.
— Никогда не поздно, — задумчиво повторил чародей. Что, что его взволновало? Будто почти ухватил за хвост ускользающую мысль...
… Эрвин приподнялся на локте, и одеяло соскользнуло вниз, обнажая тело, которое в полумраке мнилось по-юношески стройным. Шалом припал губами к дряблой коже, натянутой поверх скелета, там, где билось сердце. Тот, кто любит без меры, безмерно любим. Доверие менять только на доверие, любовь на любовь. Хвост змея Уробороса, он ловил его, расчерчивая эту кожу ударами плети...
— Мои ученики не боятся двойственности человеческих знаков, помнишь? И правильно делают, что не боятся, — Шалом оторвался от супруга, чтобы скинуть одежду и поставить букет в кувшин. Вытянулся на кровати, заговорил, невесомо рисуя на измученном болезнью животе Эрвина петли бесконечности: — Мне всегда казалось, что это проклятие. Знаки природы прямые, честные, они порой неприятно выглядят. Но если хорек поедает мышь или на озерной глади распускается лилия, это значит именно то, что значит. А у людей то невинность оборачивается пороком, то преступление — добродетелью... Однако это не проклятие. Это дар.
— Почему?
— Потому что это движение. Развитие. Это наш выбор. Когда мы беседовали после испытания пороха, мы обсуждали различные этапы развития, и верное на одном этапе называли ошибочным на другом. Это следствие того, что мы — люди, и у нас есть выбор... Прости, я не утомляю тебя?
— Нет, конечно!
— Мне... просто необходимо тебе выговариваться. Какие-то мысли, идеи... Пока ты есть, мне нужно, чтобы ты слушал, — Шалом навис над Эрвином, жадно всматриваясь в глубину серых глаз. — Я даже не представляю, как это — думать без тебя. Поэтому, пока получается...
Невысказанные оправдания погасли в нежном поцелуе.
Под дверью заскреблись. Сначала осторожно, потом настойчиво и возмущенно. Вскоре Фенрир таки просочился в комнату и запрыгнул на кровать, тычась носом то в шею Шалома, то в ласкающую его ладонь Эрвина. Он явно считал, что целоваться без него — ужасное преступление.
В кухне дома Зоси, несмотря на глубокую ночь, было многолюдно. Вивьен и Миру под присмотром Богдана отправили на всякий случай в одну из дальних комнат, а вот Радко настоял. Остался со взрослыми.
На столе медленно остывал никем не тронутый мед. Баська и Фенрир в счастливом неведении грелись бок о бок у печки.
С час назад Милош вынес Эрвина во двор, устроил в кресле под ясенем, на голых ветках которого сиротливо желтели последние листья. Прощание бывших фёнов с менестрелем вышло коротким, все понимали, что нужно оставить Шалому как можно больше драгоценных минут рядом с супругом. Теперь им оставалось только ждать.
Вдруг Фенрир вскочил и весь напрягся. Рыжие задорные уши тревожно зашевелились, любопытный нос задвигался часто-часто — и Фенрир протяжно, жалко завыл.