Вот какая история. Я помню ее слово в слово, и папа мой помнит ее так же. Ее сложили когда-то давно, и я ничего в ней не поменял, как мой папа не менял ничего, когда рассказывал мне.
Папа говорил, что полюбил маму не тогда, когда взял ее в жены, а тогда, когда понял, что она может любить так же сильно и безумно, как женщина, которая разбудила нашего бога.
Поэтому я думаю, что любовь побеждает все. Любовь может пробудить бога такого старого, что у него нет имени. И любовь поможет мне к нему попасть. Я люблю маму и папу, и Атилию. Я так погружен в свои мысли, что вздрагиваю, когда Офелла говорит:
— Вот! Добро пожаловать в мир, где принцепсы и преторианцы не живут.
— О, спасибо, в такие места меня еще не звали!
— Заткнись, Юстиниан!
За окном и вправду все меняется. Мы удалились от центра, и теперь домики с террасами, дворец, Колизей, термополиумы и музеи, и неплохие отели, и хорошие отели — все осталось очень далеко. Мы едем между тесно прижатыми друг к другу, похожими на большие, давно немытые коробки домами. Сначала я думаю: они все грязные, а потом вижу, что даже проливной дождь не смывает эту серость. Даже небо над этими длинными бетонными сооружениями кажется низким, а тучи рваными, как будто их долго терзала большая небесная собака. Оттого, что везде вода, и окна в домах горят так ярко, они похожи на маяки в темноте, такие, которые никому не полезны, только путают тебя. Автобус останавливается и люди начинают выходить, хотя мне бы никогда не пришло в голову выйти на этой остановке.
И я понимаю, я здесь никогда не был. А ведь это тоже часть Вечного Города, где я родился и вырос.
Реклама тут тусклая, магазины похожи на подъезды. Когда мы выходим, кажется, будто нас в целом мире всего четверо. Помойки здесь ярче вывесок, а на длинных пустырях с редкими клоками травы растут рогатые башни, от которых отходят натянутые провода. Далекие, раскрашенные под праздничные леденцы, красным и белым, трубы заводов выпускают густой дым, делающий небо еще ближе.
Раньше тут были только заводы, но когда папа пришел к власти, он велел отстроить однотипные дома, в которых могли бы жить народы, прибывшие в Вечный Город. Дома эти были не самыми лучшими, но уж точно более удобными, чем ветхие поселения на границе Империи. Под застройку были отданы промышленные районы, тут и сейчас не все возвели, мы то и дело проходим оставленные на ночь стройки. Я не представляю, как это — жить не в собственном доме. Не могу представить, хотя стараюсь, а все эти люди живут, как пчелы в ячейке улья.
Офелла в своем милом, насквозь вымокшем платье и шлепающих по лужам балетках кажется совсем чужой этому серому, безрадостному месту.
— Здесь живут ишем. Это наш дом.
Когда она произносит незнакомое мне слово, у нее голос меняется, словно другой человек говорит.
— Ишем? — спрашивает Ниса.
— Да. Так называется наш народ. Принцепсы и преторианцы, и даже императорские дети не утруждают себя тем, чтобы запомнить.
— Я и название собственного народа-то не знаю. Папа не говорил. А я не спрашивал.
— Было бы чем гордиться…
Она не договаривает, спотыкается о мое имя.
— Марциан! — напоминаю я. — А ты — Офелла.
Офелла смотрит на меня то ли с жалостью, то ли с раздражением, а потом уходит вперед.
— Дикая какая-то, — говорит Ниса. Но дико выглядит она. Ее мокрые темные волосы висят плетьми, а бледное, скуластое лицо выглядит голодным. — И многие у вас так обижены?
— А в Парфии — многие обижены? Коллективная идентичность очень нежная штука, ее только тронь, — говорит Юстиниан. Он идет легким шагом, наступая во все возможные лужи, поднимая брызги. А мне не нравится поднимать брызги, я аккуратно обхожу лужи, потому что в них скрываются радуги, видные под фонарями.
В какой-то момент я понимаю, что здесь все не совсем так. Я как бы чувствую это прежде, чем думаю, что случилось. Я замираю, прислушиваюсь, потираю руки. И только через полминуты, когда остальные замечают, что я отстал, ко мне приходит важная мысль.
Здесь что-то не так. Редкие люди заходят в подъезды, выходят из магазинов, в дождь улицы пусты. Но здесь есть и еще кто-то, кто ходит мимо, и качели на тускло покрашенных детских площадках со скрипом двигаются вовсе не от ветра, не сами по себе.
Я ощущаю чье-то присутствие, как можно ощутить взгляд во сне, не открывая глаз. Я ощущаю, чувствую и ничего не вижу. Кто-то ходит мимо, случайные прикосновения донимают меня, а шагов — не слышно.
Я смотрю на Нису. Она втягивает носом воздух, обнажает то ли в улыбке, то ли в оскале белые зубки, явно не отслеживая этого. Юстиниан идет беззаботно, далеко не такой чувствительный, как мы. Под сумрачным, серым миром есть еще один, где кто-то ходит.
Офелла вдруг говорит:
— Там не бывает дождя.
И фраза эта, будто ни о чем сказанная меня пугает, хотя в ней нет ничего страшного. Я беру Нису за руку, хотя она скорее защитит себя, чем я ее.
— Здесь много людей, — шепчет она. — Ими пахнет.
От этого удивительно странное ощущение. Я знаю, что народ воровства имеет дар невидимости, так рассудила их богиня. Но в то же время, когда я кого-то не вижу, то ничего не могу утверждать.
Я не знаю, кто здесь ходит, не вижу, правда ли это люди, не знаю, видят ли они меня и чего хотят. Юстиниан говорит:
— Неуютно здесь, да?
— Для человека почувствительнее — еще как, — говорит Ниса.
— Моя душа сверхчувствительна, иногда мне кажется, я могу чувствовать присутствие мертвых.
Офелла вдруг смеется, смех у нее такой же нервный, как и она сама.
— Ты и живых-то почувствовать не в состоянии. Спроси у Марциана и Нисы.
Юстиниан поворачивается к нам, взгляд его выражает вопрос, на который я не хочу отвечать, как будто если скажу, все эти люди станут реальными. Мне неуютно на грани с тем, что мама сказала называть "страшно". В последний раз мне так было в пять и в темноте, тогда мне и объяснили про это чувство.
В могиле с Нисой все было совершенно определенно, а здесь я как будто во сне. Кто-то толкает меня, и я отскакиваю. Юстиниан говорит:
— Кажется, я начинаю понимать, о чем вы. Урбанистическая среда воспроизводит беспокойство.
— Да ты тупой, — говорит Ниса. — Но начитанный.
Я смеюсь. Юстиниан говорит:
— Не обольщайся, ты такой же.
Но нам как-то не особенно весело, скорее смешно, потому что нервно. Офелла идет впереди нас, в этом море призраков.
Однажды мы все-таки сворачиваем к одному из одинаковых подъездов, цифры на кодовом замке пищат под пальцами Офеллы. Она открывает дверь, и мы оказываемся в темном, но абсолютно пустом пространстве подъезда. Это как будто попасть из холодного воздуха в страшную духоту.
В темноте я плохо вижу ступени, а места, где должны, наверное, болтаться лампочки пусты.
— Совершенно безысходное пространство.
— Не видели такого, да? — Офелла, кажется, кичится своим происхождением, но умудряется и стыдиться его тоже, в ее голосе столько всего умещается.
Никто из нас правда такого не видел. Это особое пространство, очень бедное и очень жуткое. Офелла нажимает на звонок, дверь, обитая пахнущим химией кожзаменителем, украшена металлическими пуговками, которые на фоне всего здесь почти нарядны.
Открывают нам не сразу, а когда все-таки открывают, я глазам своим не верю. Я своим глазам часто не верю, потому что глаза, как и звезды, врут, но сейчас мне совсем странно.
В этом убогом, невероятно бедном мире передо мной стоит человек такой красоты, что мне не верится в его существование. У него надменное лицо, будто он воплощение бога. Такие глаза у людей бывают, даже у вполне хороших и приятных, это просто из-за чуть приподнятых уголков глаз и длинных ресниц кажется, что глаза надменные. Но этот человек — совсем другое дело. У него глаза холодные, даже ледяные. Он явно выглядит моложе, чем есть на самом деле, но возраст его трудноопределим. У него словно вырезанные скульптором скулы и губы, как у греческих статуй, на остром подбородке аккуратная ямочка.