Между тем проблема авторской идентичности обретала иную ипостась, когда сталкивалась с величием «другого» – таким величием, которое не могло быть преодолено никакой превосходной степенью. Прежде всего речь шла об авторах шедевров, по своей метафизической силе близких к Абсолюту. К таковым относились великие эпические полотна минувших веков, перевод которых на родной язык уже сам по себе составлял бы честь и славу любому мастеру. Несоразмерность «я» и «другого» определялась здесь недостижимой высотой последнего, трансцендентного по отношению к «я». Эта разность была настолько очевидна, что никто не решался переступить через невидимую грань. В своей поэме «Рождение Гомера» Николай Гнедич отважился именовать себя лишь «робким певцом, вторившим песне Гомера». И понятно, что славное имя древнегреческого поэта по праву украсило фундаментальный труд его русского пересказчика. Вышесказанное означает, что Василий Капнист не был свободен в выборе того или иного шедевра для последующего толкования. Тем и универсальна сакральная система координат, что она устанавливает четкую иерархию вечных ценностей. Выбор среди них обусловлен вышним началом, а не чьим-либо субъективным пристрастием. Известно, как упрекал Александр Пушкин своего незабвенного учителя Василия Жуковского, что тот пересказывает немецкие баллады вместо того, чтобы заняться настоящим делом – переложениями эпических песен Тассо или Гомера. В конце концов Жуковский откликнулся на сетования своего ученика. Его перевод гомеровской «Одиссеи» и поныне считается классическим. Очевидно: достигнутый результат стал возможен благодаря движению по аполлоновскому пути, сторонником коего являлся этот замечательный русский поэт. Другой путь неизбежно увлек бы его в сумрачную бездну сознания. Санкт-Петербург, 2016 У самого синего моря Начало У самого синего моря, У самого синего неба Есть остров соснового звона И тихих ракитовых слов. Кругом дремота древостоя, Убогое топкое время Да северо-западный ветер Над Синусом Финским стоит. И только орел поднебесный, Ровесник библейского часа, Пространство крылом измеряет И время крылом золотит. Кружится над островом Божьим, Над островом Божьим кружится, И реет на царскую руку, И руку когтями когтит. Рука исполняется мощью, Рука исполняется силой, Рука исполняется медью, И медь по суставам течет. И город встает под рукою… Читаю часы Читаю часы на воротах вокзальных: Там цифры томятся в колодках печальных, Там пишет последнюю летопись ночь. Там острая стрелка – клинок харалужный, Ипатьевский штык со щербиной натружной, Впопад подвернувшийся Углича нож. Настала пора называть виноватых, Каких-нибудь стрелочников, провожатых: Столетие смутное, час роковой, А он, полуночный, и вправду не ровен, Но в темном былом, видит Бог, не виновен — Виновен царевич, сапожник, портной. Я тоже, я тоже виновен, не скрою: Плачу за столетие собственной кровью, А кто виноват, оправдается враз: Младенца убить? То минутное дело, Так время сказало, так время велело, Которое знать не желает про нас. Читаю часы на воротах вокзальных, Там цифры томятся в колодках печальных, Там острая стрелка – ипатьевский штык. Ни милости, ни покаянья не будет. Сам Каин себя никогда не осудит, Ни водка, ни крест не развяжут язык. Полустанок
Опять полустанок в снегах Семизерья, Где в темном ольховнике бродят поверья, Где, зычно трубя в златокованый рог, Несется по рельсам железная вьюга, Где светится в центре янтарного круга Дорожный фонарь – одинокий, как Бог. Вдоль линии всюду змеятся сугробы, Меж ними – путейские ржавые робы: Рабочие чистят стальные пути. Здесь смычка земли и лапландского неба, Поэтому столько навалено снега — Ему просто некуда дальше идти. На сером столбе у разбитой калитки Шуршат расписания ветхие свитки, Которые ветер твердит наизусть. Заветного часа течет ожиданье, Но ждущим давно ни к чему расписанье: Его знать не знает окольная Русь. Здесь все по наитию – значит, от Бога: Ольховник и вьюга, судьба и дорога, Здесь каждый живет потому, что живет. Заветного часа течет ожиданье. Когда он наступит? То Божие знанье. Последний петух все равно пропоет. Здесь быстро темнеет да долго светает. Я тоже из тех, кто терпение знает, Я тоже из тех, кто с надеждой глухой Глядит и глядит за границу озора, Где путь обозначен огнем семафора, Где снегом дымятся верста за верстой. . . . . . . . . . . . . . . . . . . Когда же промчится железная вьюга, Застыв лишь на миг у янтарного круга, Рабочего люда большая толпа — Усталая, грязная, грозная, злая — Сойдет с полустанка ордою Мамая, Как смерть, молчалива, глуха и слепа. Сошедшим не надо ни рая, ни ада. Они – из железного дымного града, Убогим машинам отдавшие труд, За все заплатившие кровью и солью, — Как призраки, по снеговому раздолью В колючую темень идут и идут. Вон там, на седьмом километре безверья, Их ждут золотые огни Семизерья, Их лики угрюмы и тяжки шаги. И я вслед за ними, за ними, за ними Иду, ослепленный снегами густыми. Куда же идем мы? Не видно ни зги. |