Иной раз потопчется по избе старая Настасья, потопчется и сядет на своё излюбленное место у печки. Сядет и призадумкается. И всколыхнётся-взбунтуется внутри её прошлое, которое не забыть, не отвести рукой, будто прядь давно поседевших, выбившихся из-под косынки волос.
Тосковала мать по находящемуся в чужой стороне сыну. Точила неотвязная мысль о том, что, может быть, и не надо было определять Капку в ту чудную школу в Иркутске. Терзала себя словами беспощадными, кляла за суровость и поспешность своего решения. С нетерпеливостью и мукой душевной ожидала окончания осенних страдных дел, чтобы по первому снежку протопать от Афанасьева до железнодорожного вокзала десяток верст, сесть в поезд и помчаться под его парами навстречу сыну.
А перед тем были сборы. Выменивала у кого из односельчан позажиточней добрый кусок сальца, прикладывала посвежее яичек, в погребке ожидала своего часа брусничка в глиняной посудине, в такой же – маслице сбитое, отдающее луговым разнотравьем. В самый канун поездки затевала большую стряпню, на которую была мастерица. Увязывала затем собранное в мешковину, прилаживала к ней лямки и выносила в сенцы до дня следующего. Ворочалась ночь без сна на родительской перине, что выделена была тятей и мамой в приданое, поднималась с постели засветло, растапливала печь, заваривала чай. А там садилась у небольшого окошечка, подперев ладошкой щеку, глядела в него невидящими глазами, грезила.
Не бывает большего счастья для женщины, чем выношенный под сердцем дитёнок. Чем первый его послеутробный крик. Чем первое произнесённое им слово. Чем первая его попытка подмочь родительнице.
Но и не бывает, наверное, большей беды для женщины, чем первое обнаружение матерью непоправимой калеченности этого дитёнка. Смириться с подобным, сжиться и свыкнуться она не может уже до конца своих дней. Потому и вся последующая жизнь таких матерей при таком-то дитёнке, где безоговорочно принимает она на себя роль восполнения собой недостающего, недоданного природой ли, Создателем ли. И уже ничем не сбить ее с избранного пути: даже ежели принимает единожды какое-то поворотное решение, то исключительно во благо обойдённого Богом чада.
Вот и Настасья приняла такое решение, изматывая себя все шесть годков: а так ли надобно было поступить?
Капитон за эти шесть лет обратился в ладного парня. Бежит, бывало, по длинному крашеному коридору, улыбается во весь рот, запыхается, растопырит руки – и падает в объятия материны. Потом сядут они на лавку к большому окошку, гладит её щеки ладошками, трогает волосы, прижимается, выдавливает из себя отдельные слова, будто производит тяжёлую работу.
Привозит Настасья деньжонок, чтобы прикупить сыну какую-нибудь рубашонку, катанки новые – отпихивает Капитон обновы, маячит, мол, есть у него всё это, не надо, мол, мама…
И этому радуется мать: знать, понимает, как трудно ей приходится одной. Как изработалась, износилась, извелась в разлуке.
Однажды – на пятом ли, на шестом ли году пребывания Капитонова в той чудной школе – пригласил её к себе для разговора директор.
Вошла Настасья робко в довольно просторное помещение, где стоял большой красивый стол, шкаф с книгами, стулья гнутые, мягкие. Попросил присесть, и присела она на краешек указанного стула, глянула в глаза человеку средних лет, хорошо одетому, с приятной улыбкой на чисто выбритом лице.
– Я вот о чём хотел бы поговорить с вами, Настасья Степановна, – молвил негромко. – Я вспоминаю сейчас, каким вы привезли к нам сына своего, Капитона, и не могу не отметить смелости вашей, большой к нему материнской любви. Ведь далеко не всякая мать смогла бы найти к нам дорогу в большой город, а тем более – отдать его под попечительство чужих людей на долгих шесть лет. Признаться, принял я тогда решение о зачислении вашего сына с большими сомнениями. У нас ведь в интернате в основном дети жителей Иркутска. Из сельской местности – единицы. И какое же было моё удивление, когда мальчик ваш спустя какое-то время стал показывать незаурядные способности к учебе…
Настасья не понимала, что означает это слово – «незаурядные». Она только чувствовала, полагаясь на теплоту в голосе, с какой говорил этот человек, что слово хорошее. Что хочет он сказать ей нечто особенное, чего и ей самой, может быть, кто-то давно должен был сказать, да некому было.
Она напряглась, готовая слушать дале, наклонилась вперед, застыла всеми членами тела и вдруг, к ужасу своему, осознала, что плачет – молча, без слёз и звуков, истекая внутри себя то ли слезой солёной, то ли кровью алой.
– Да успокойтесь вы, уважаемая Настасья Степановна, – видно, понял её состояние этот добрый человек. – Я ведь ничего плохого о вашем сыне не говорю. Скорее наоборот. Капитон ваш, будь он, как мы с вами, и слышащим и говорящим, многого мог бы, по-моему мнению, достичь в жизни, если, конечно, для того сложились бы благоприятные условия.
И закончил даже с некоторой торжественностью в голосе:
– Ваш Капитон, если хотите, в школе нашей один из первых воспитанников. Он хорошо усваивает материал, прекрасно овладевает ремеслом на заводе имени Куйбышева и будет, надеюсь, востребован как специалист. Всё это, я думаю, поможет ему занять достойное место в обществе и не так остро ощущать свой природный недостаток. И вам как матери будет спокойней за его судьбу.
«Во-от как, – обозначилось в её мозгу. – Знать, Господь меня, грешную, надоумил… Не-ет, есть Бог на свете. Е-есть».
Зарубинский колхоз
Другая беда оказалась еще неисполнимей: взрослому мужику нужна хозяйка в дому. А где ж её сыщешь?
Приводил себе усладу: поначалу одну немушку, затем другую. Да не ужился, чему Настасья была искренне рада, так как первая оказалась воровкой, вторая – все одно что без рук: за что ни возьмётся – ничего не умеет делать. Отвалились и – слава богу.
Бог-то, видно, и надоумил обратиться к родному племяннику Косте, по прозванию «Маленький», с просьбой подыскать Капитону подходящую для жизни женщину. Этот, среди сродственников самый кипучий пройдоха, в каждую щель проползёт. И надыбал же Костя в недальней от Тулуна деревеньке Заусаеве молодайку из большой и бедной семьи. Как сговаривал, неведомо было Настасье, но повёз Капку на смотрины. В другой раз уже Капка и сам с охотой попёрся. И ещё поехали, тут уж сынок отрез материи с собой прихватил, что дали на производстве в виде премии к очередному празднику. И заладил: прибежит с работы, переоденется – и в Заусаево. Так, верно, с месяц было. Потом и маячит матери, мол, сегодня приведу тебе невестку.
Часу эдак в восьмом стучатся.
«Ну, – забеспокоилась мать, – привёл кого, что ли? Шибко уж Сыщик рвётся с цепи…»
Пошла, открыла засов. Вошли в дом: Капка-то передом, молодайка за ним, эдак бочком через порог переступила.
Глянула – и обомлела, батюшки святы! На молодой-то юбчонка – портяная, с заплатами напротив коленок. Вот уж послал Господь оборванку!
Погодя стала приглядываться уже спокойней и не столь придирчиво. Молодая и телом крепка, и лицом ладна. Сидит на краешке табуретки – ни жива ни мертва. Краска – в обе щеки.
Это вот Настасье шибко понравилось, сама завела разговор с нею.
Спросит об чём, та – слово иль два в ответ и молчит. Спросит и опять та же волынка. И не выдержала:
– Ты чё это, милая, без языка али с языком во рте?
– С языком, – отвечает.
– Ну дак чё помалкивашь-то, сказать неча?
– А чё говорить…
– Кто такая, откудова, из каковской семьи, чё делать умешь?
– Катерина я…
– Катерина дак Катерина. У меня племянницу, Кости Маленького жену, так же прозывают.
И подбодрила:
– Ты уж без хитростей: понимаю, что неспроста за немчуру нацелилась идти замуж. Я его хвалить не буду, но и в обиду не дам, потому как Богом обижен. Ведаю и то, что и карахтер у него не сахар. Но работник он добрый, и ежели ему подстать хозяйку, то жить можно не хуже людей. А к тебе, вижу, присох, раз каждый день по столь вёрст бегал до твоей деревеньки, как полоумный. И я не злодейка какая-нибудь, ко мне с добром, дак и я тем же отвечу: и подмогну, и утешу, и прикрою, ежели в том случится нужда. Капке-то не всё знать полагается, а во мне, как в могиле.