Держит под руку старуху Катерина и всё как бы норовит убыстрить шаг. А старуха, будто придерживает молодую, приговаривая:
– Не торопи меня, милая, всё одно смерть нас не перегонит…
И дошли так-то до барака, где проживала Катерина с семьей.
Взошли, и Варвара приказывает – подать чистой воды, а сама наклонилась над мальчонкой, ощупывает тельце, чего-то нашептывает. Потом вынула из-за пазухи свечку, чиркнула спичкой и подожгла ту свечку. Подождала, пока соберётся воску подле фитилька и опрокинула тот воск в посудину с водицей. Помедлила чуток и запустила в посудину пальцы – вынула остывший воск и глядит на него, оборотясь к окошку.
Потом повернулась к хозяевам и говорит твёрдым голосом:
– Будет жить ваш мальчонка. Счас у него самый чижёлый момент, но вижу: болесь пошла на спад. Очнётся скоро, тада попоите травой, кою запарите по моему указу. Попоите трижды со словами: «Ты болесь, ты немочь, ты хвороба окаянная, ты уйди откудова явилась. Ты забудь дорожку к нашему дитёнку…»
Подала траву в мешочке, наказала, сколь сыпать и как парить. Перекрестилась на образ и – только её и видели. Своими ногами пошла без подмоги сторонней. Спохватились занятые своими мыслями и заботами хозяйки, а Варвары уж и след простыл.
Всё, как наказывала старуха, сделали. И одыбал мальчонка. На глазах стал выправляться. Головка стала держаться на плечиках. Ручками, ножками стал шевелить. Голосок проявился.
Подошло время, и забегал по избе мальчонка и то к одному окошку сунется, то к другому прильнёт – хочется ему на улицу, а домашние не пускают. Придвинет к окошку табуретку, взгромоздится и подышит на стеколку: потрёт-потрёт пальцами и глядит на заснеженную дорогу, на покрытую вздувшимися сугробами поляну. И снова заиндевеет стеклина. И снова подышит и потрёт.
Так-то однажды и выдавил стеколку. Соскочил с табуретки, забился в угол за сундук и примолк.
Походит Настасья по избе, потопчется и начинает соображать, что неспроста малец скрылся с глаз – вытворил чего-нибудь. Чего – не поймёт. Только спустя какое-то время и разглядела – вроде пар исходит от окошка. Подошла – батюшки! Стеклина-то выдавлена.
Заохала-заахала да пошла по соседям справиться, может, из мужиков кто дома, дак подмогут раму вынуть, стеколку вырезать да вставить. Пугалась Настасья Капитонова гнева, не разбирал тогда он, кто перед ним: мать ли, жена ли, дитёнок ли. Вынимал из брюк ремень, замахивался всей мужицкой силой, бил нещадно, пока женщины не выхватят мальца из-под ремня.
На счастье старухино, сосед, что проживал через стенку, столяр Петро Яковлев, как раз по какой-то причине пребывал дома. Он-то и справил работёнку и успел ко времени: только за дверь, а тут и Капитон на обед явился. Следом подошла и Катерина: ей-то Настасья и пересказала о случившемся.
– И чё это, думаю, Колька-то притих, за сундук спрятался. Топталась-топталась по избе – и на тебе! Стеклина-то выдавлена! Хорошо хоть Петенька в дому оказался, он-то и вставил. Оклеить теперича бы…
– Ты, мама, – озираясь на сидящего за столом мужика, отвечала ей Катерина, – пойди пока в куть и замеси клестера, а я бумаги пошарю. Капитон за дверь, а я быстренько и заклею окошко-то.
Так и сделали.
Года с два не пускали мальца к одногодкам – всё боялись повторения болезни. А вырвался Колька и показал прыть: явился домой застывший, с растопыренными ручонками, и бабка скорей воды холодной в тазик наливать, чтобы ручонки застывшие пихал в воду, оттаивать. Кричит во весь голосочек, а руки не вынимает – бабка тут же стоит, надзирает, костеря его на чём свет стоит:
– Ах ты, наказание Господне! Носят тебя черти окаянные по улице, скорей бы уж в школу пошёл, всё бы меньше носился, как Савраска!
Оттаивали руки, утихал малец – садила к столу. Это было уже в радость бабке: каждый у неё кушал, что пожелает. Этому вот – картошечки. В разных видах: и толчёной, и круглой со сливками, и пережаренной на сале. Намнётся – и снова гонять.
Трепетала сердечком Настасья от того, что складывается иль сложилась уже семья у её Капки: хозяева – на работе, старшая внученька в школу пошла, Колька вот-вот за ней потопает, третий своими ноженьками переступает, а в зыбке – четвёртая качается.
Всё свершается своим чередом. Старшая, Галинка, прибежит из школы – и за уроки. Колька тут же крутится, просит сестру показать буквы. Отмахивается сестра, но потом и начинает калякать, называя буквы, кои Колька повторяет за ней, будто эхо.
Сколь уж там времени прошло, а уж стал слоги выговаривать: глядит в книжку и будто читает писаное – верно, повторяет затвержённое. Известно ведь: память детская прицепчивая.
Так думает бабка, посматривая из своего угла и улыбаясь пробегающим в голове мыслям.
Летом, как водится, ходят по домам учителя, записывают детей в первый класс, и, зная о том, тянет Настасью за юбку Колька, упрашивая сквозь слезы:
– Баб, а баб, скажи, что мне семь лет… Баб, а баб…
Юность Настасьи
У тятеньки жилось покойно и надёжно. Пока ещё не появилась на свет божий, а уж готов был окованный ребристыми железными полосами уёмистый сундук с замысловатым замком под приданое.
Таковский род был Долгих, что человеку ещё народиться, а уж хозяин молвит хозяйке:
– На базар нонече еду в Тулун. Може, куплю чего… – и поглядывал на вздувшийся живот супруги. – Сепаратор али машину швейную – деньжонки-то сёдни при мне, а завтра – кто ж его знат, чё ждёт?.. На беду не напасёшься, на радость не наберёшься, а вещь, она завсегда в цене. Хошь продай, хошь одари чадо любимое… По мне так лучше при себе держать до сроку.
– Так, так, – кивала во всём согласная Наталья Прокопьевна. – Поезжай.
Шла в куть то ли для того, чтобы скрыть накатившее ни с того ни с сего волнение, то ли в самом деле чего забыла сделать, да вот вспомнила кстати.
И купил однажды Степан Фёдорович сразу и сепаратор, и машину Зингерова изделия. Так в нетронутом смазанном состоянии и определили поближе к божнице, прикрыв бережно чистой холстиной.
– А часы кому же? – спросила как-то вернувшегося из Тулуна супруга, глянув на отливающее лаком резное изделие со стрелками и цифирью по кругу, которые Степан Фёдорович бережно, будто дитёнка малого, запеленал в чистую тряпицу.
– Все, какие ни есть, деньжонки спустил. Не пожалел нажитое непосильными трудами. Больно приглянулись мне часики. Смотри, какая благость… – умилялся, поворачивая часы то одной стороной, то другой.
– Так кому же? – переспросила, не удержавшись, Наталья Прокопьевна.
– А тому, кто после нас с тобой хозяйство поведёт по тореной дорожке, – торжественно объявил мужик. – Висеть им на своём месте до скончания века, а может, и после скончания.
– Чё эт за диво за такое – до скончания? И какого века? – снова не удержалась ничего не понявшая из сказанного хозяйка.
– А пока жись на свете будет проистекать. Пока деревня наша будет стоять. Пока детишки будут нарождаться. Пока земля будет хлеб родить.
После таких слов Наталья Прокопьевна только и смогла развести руки да рот в удивлении раскрыть.
– Дивись, дивись, жёнушка, часы – германские, фирмы «Юнгханс», изготовлены в 1896 годе. С музыкой и боем, – показывает пальцем на жестяную табличку сбоку часов, на которой выдавлено иностранными буквами название фирмы: «Junqhans». – Ты ж знашь, что я давно хотел приобрести часики. А тут сусед Травников Евдей толкует мне, что, мол, в метелёвский магазин часы привезли диковинные. Я прямо мимо базара в магазин-то и поехал. И верно: приказчик и показыват мне, как он выразился, «гансики» – так он часы называт. Фирма, говорит, такая – «Юнгханс», ну, вопчем, «гансики». До этого, говорит, были такие-то, и быстро покупатель нашёлся. Мы, говорит, ещё парочку заказали, и вот остались одни. Бери, говорит, не пожалешь. А мне они так поглянулись, так поглянулись, что выложил все, какие были с собой деньжонки, и не жалею.
И поднял к небу палец.