Изделие германское и впрямь было на зависть соседям. Резные точения по краям, снизу и сверху, три гири золочёные в виде увесистых капель воды, колечки цепочек, а на самом верху – конь, также резной, деревянный.
«Конь – это хорошо, – отметила про себя Наталья Прокопьевна. – Знать, и на неметчине народ христианский проживает, ежели лошадиное племя на часы прилаживают. Значит, чтят скотинку-то. Опять же, купленная ранее швейная машина тож немца Зингера изделие и тож вещь хорошая».
Потопталась со своими мыслями, потопталась и принялась на стол гоношить, решив про себя: «Гансики» дак «гансики», лишние в дому не будут. Ох-хо-хо-хо-хо-хо-о-о…»
Часы обрели своё место на одной из солнечных стен избы, и самые первые звуки, что раскатным гулом разошлись по углам, заставили домочадцев замереть на своих местах, а затем разом повернуться в сторону новой покупки. Разом в сей момент посетила каждого одна и та же мысль: живой человек поселился в доме, который будет за всеми и за всем доглядывать, всему и всем давать свою собственную оценку, обо всём напоминать, обо всех печалиться.
Бой часы имели низкий, протяжный, музыка же звучала только два раза в сутки – в полдень и в полночь. Был то царский гимн «Боже, царя храни», чем Долгих Степан Фёдорович чрезвычайно гордился.
– Вот покупка, дак покупка, – горделиво оглядывал домочадцев. – Батюшка царь – Божий помазанник, и его надо чтить так же, как Всевышнего и Преблагого Господа нашего Иисуса Христа.
К часам скоро привыкли, как привыкают к петушиному крику, к взмыкиванию народившегося телка, к лаю подрастающего щенка.
Подрастала и Настенька. Нет-нет, да потянет матку за юбку:
– Чё это, маменька? – тянет в сторону горки прикрытых холстиной вещей.
Не противилась Наталья свет Прокопьевна, позволяла подвести себя к той горке, но холстины не дозволяла коснуться ни себе, ни дочери.
Стояла, вглядываясь в широко раскрытие глазёнки подрастающей невесты и начинала сказывать степенно, с чуткой проникновенностью в голосе, сказку будто:
– Вот трудимся мы с тятенькой твоим, всяку работу делам, а для чего?
– Для чего? – словно эхо, отзывалась Настенька.
– А для того, милая моя птичка-невеличка, чтоб щастье и твоё, и твоих сестрёнок с братиками устроить.
– А зачем? – ещё шире раскрывала глазёнки Настенька.
– А затем, чтоб, когда войдёшь в года и восхочется-возжелается замуж идти, мы, твои родители, должны будем честь соблюсти – оделить тебя приданым. А приданое то должно быть по достатку нашему и не хуже, чем у людей, чтоб, знамо, прынс не сумлевался в нашей к тебе родительской ласке и участии.
– Для чего – замуж? – продолжала допрашивать.
– Все замуж идут. Потому что жись так устроена. Девкам – прынс, ребятам – прынцеса. Всякому своё и по достатку, и по месту в деревне. И на небесах своё место.
– Как это – на небесах?
– Больно любопытна ты, – ответствовала маменька, которой начинали надоедать расспросы дочери. – Тебе на небеса ещё нескоро, так что не торопись, а там – и сама узнашь, что и почему.
Маменька говаривала и так и сяк, а интерес дочерний не иссякал, покуда не стала приходить в года и сама не начала кумекать и про приданое, и про прынса, и про небеса.
А «гансики» отстукивали своё, и каждый домочадец, прежде чем куда направиться, взглядывал на часы и так же, когда возвращался в дом, то спешил к ним же.
Поглядывала на часы и Настенька, а пока что она и в церкву с маменькой ходит, и за скотиной доглядывает, и с подружками хороводится, а всё норовит пробежать мимо зарубинской, стоящей посреди деревни, избы. А столкнётся иной раз с ихним Семёном – парнем много старше её – и будто устыдится и своего малого росточка и неполных шестнадцати лет. Девка не девка, но уже и не подросток.
– Ты чего? – глуховатым голосом спросит он Настеньку.
– А ты чего? – тихо спросит она Семёна.
Ничего более не скажут, а обоим ясно: неспроста встретились, неспроста сломился голос парня, неспроста потишел голос девки.
Помнутся-помнутся на месте – и всяк в свою сторону.
Влетит в избу, сядет к окошечку и призадумкается.
Помалкивает маменька, помалкивает и тятенька.
– В года девка-то входит, – пробует иной раз говорить мужу Наталья. – Присмотрела кого, али её высмотрели. Не сглазили б девку-то, надо бы в Тулун, во храм Покрова свозить.
Степан Фёдорович обыкновенно помалкивает, слушает, что дальше скажет во всем покорная ему супруга.
– Прослышала я, будто Сёмку Зарубина отличает, – продолжает своё Наталья, – мужик давно, а бобыль. Не ровня наша-то ему.
– Ровня не ровня, а с головой парень, – подает наконец голос мужик, – не в батьку родного, балабона.
– А как сватов зашлёт? – будто испугавшись, подступает Наталья. – Как схватит да уводом уведёт?
– Не на чем…
И слышит в том ответе она усмешку, и успокаивается на мужниной руке, какая кажется мягче и теплее любой подушки.
«И впрямь, – размышляет Наталья Прокопьевна уже про себя, – на чём везти? На гнедом али на рыжем? Обе лошадёнки зарубинские – хуже некуда. Ни живые и ни мёртвые противу излишне суетливого хозяина. Не лодырь вроде, не пьяница, а всё валится из рук, всё бы языком трепать. Бабу ли встретит, мужика ли – не обойдёт. И так тебя вертит, и эдак. Сызмальства вить такой-то», – припоминает отца Сёмкиного Петра, которого знала чуть ли не с рождения.
Да и кто его не знал – быстрого, всюду успевающего, но ничего не наживающего балабона. А сын ей нравился, напоминая чем-то собственного мужа. Характерный, праздно не шатающийся, лишнего себе не позволяющий.
Прикидывала мысленно дочку к нему, ставила рядом, и всё вроде выходило – пара.
«Тьфу ты, наваждение какое-то, – переворачивалась на свою половину кровати. – Глаза смежить не даёт, такой-сякой…»
Начинала приглядываться к дочке, строгость на себя напускать, а та, будто угадав мысли родительские, и у божницы подольше задержится, и с вечёрки раньше обычного придет. Иной же раз залетевшим за ней подружкам эдак притворно-равнодушно ответит:
– Ой, не хочу я чтой-то… Вечор третьего дня мне так не пондравилось, думала с тоски помру.
Отмягчает материнское сердце, и, жалеючи дочь, сама начинает гнать из избы, дескать, девичий век короток, шла бы поразвеялась-поразвлеклась.
Степан Фёдорович наружно ни во что не вмешивается, полагаясь на здравый ум хозяйки своей, но, видно, тоже держал на сердце думу, и Наталья свет Прокопьевна о том знала, полагаясь в свою очередь на последнее слово мужа.
Не им, Долгим, за кого попало отдавать Настасью. И жнейка есть, и молотилка. В работе не последние. Брусникины да Дрянные чуть опередили, так от жадности непомерной. У них же три девки, парни – Иван да Гаврила. Девки – мал мала меньше. Каждой приданое припасай, рви из себя жилы.
Но и за Устинку Брусникина не отдали бы в вечные рабы, не говоря уж о Тимке Дрянных. Этот и вовсе крученый.
В другую какую деревню отдать – и того жальчее.
«Даст Бог – обойдётся», – успокаивала себя, ещё больше страшась за старшую.
– Присмотреть бы заранее, за кого отдать Настасью-то, – не выдержала как-то Наталья. – Всё спокойней было бы…
– Цыц, баба, – нарвалась на грубое слово, – придёт время – увидим. Не запрягай лошадь позади саней.
– Чё ты, чё ты, родимый, – поспешила успокоить мужа, – так это я с глупу…
Видно, самой девке решать, за кого идти, и вопрос этот у Долгих больше не обсуждался.
Сёмка тем временем подался в работники в деревню Манутсы, о чём Степан Фёдорыч заметил, что «мерин кобыле не пара». И нельзя было понять: Семёна с его отцом имеет в виду или Настасью с Семёном. Скорей всего, первое, потому что спрашивал, как бы меж делом, наехавшего свата из Тулуна о деревне Манутсы, в которой никогда не был сам, и о том, справно ли хозяйствует некто крестьянин Распопин и как обходится с работниками.
Сват в самом деле знавал Распопина и отозвался с одобрением.
– Плата у него така, – говорил, – год пробыл в работниках – и хошь хлебом бери, хошь корову веди, хошь лошадь взнуздывай. И земелька имется, и масло бьёт, и кузня своя. Но особливо лошадей любит. Самые справные лошади у его. С десяток держит…