И закончила:
– Раз уж явилась своей волей, то давай поладим и вместе покумекам, как нам жить-поживать да добра наживать.
Катерина в работе оказалась подлинно ломовой лошадью. Быстренько выправила паспорт. Устроилась на работу на нефтяную базу заправщицей масел. Работа такая ей по нутру оказалась – всю войну ведь мантулила на тракторе-газгенераторе и в маслах, понятно, кое-чего смыслила.
Прибежит и – в стайку, на огород, на покос. И всё у неё в руках горит, будто метла метёт. Выбелила избёнку. Вычистила, выскоблила все углы, отмыла окошки, отскоблила стол, скамейки, разогнала кипятком тараканов, которых в избёнке наплодилась прорва, ведь бабке-то с ними не сладить. И всё в самые первые дни их совместного проживания с Капитоном. Настасье это понравилось. И решила про себя старая: нет, такую-то невестку от себя отпускать нельзя.
И Катерина поняла, может, и почуяла бабьим своим нутром, что в свекрови нашла и защитницу, и утешительницу, и советчицу, ежели в том возникнет надобность. И надобность возникала, не могла не возникать, ведь наново строилась-созидалась семья трудящихся людей, где каждый несёт свою меру ответственности друг перед дружкой, а заодно и перед сродственниками, соседями, перед всем честным миром. Потому что так на свете этом поставлено, так устроено и слажено-сотворено самым верхним, стоящим над всеми Создателем.
И покатились деньки под гору, будто саночки, изогнутые кренделем. Освоилась в новой роли Катерина, а Капка и вовсе не отпускал её от себя, когда были оба в доме. Старался, что-то мастерил, сучил дратву, подшивал валенки, стучал молотком во дворе.
В праздники ходили в гости к кому-нибудь из родни. К себе приглашали. Родне Настасьиной Катерина также понравилась. Даже удивление выказывали: и где это Капитон такую молодайку подыскал?..
Удивительным было и то, что каким-то только ей ведомым образом, сошлась Катерина и с закадычными друзьями мужа – глухонемыми Колей Смоляком, Володей Шиловым, Толей Сапожниковым. Сошлась и с их глухонемыми жёнами – Марусей, Клавой и Раей. Сойдутся друзья в доме, машут руками, усевшись вкруг стола, а она с немушками пристроится. И они ей чего-нибудь балакают – машут руками и мычат по-своему.
За происходящим наблюдает Настасья и тоже дивится: понимает невестка немушек, нет ли? Вроде головой кивает, что-то пытается отвечать, а те отвечают ей.
«Я-от сколь лет живу при Капке и ничегошеньки не понимаю, – думает бабка. – А эта надо же: без году неделя, а к ним уж приноровилась. С немтырями речь ведёт, будто сама немушка».
– Ты, Катя, прикидывашься аль впрямь язык немых понимашь? – спросила как-то.
– Я, мама, и сама не знаю, отчего это у меня, – отозвалась та по простоте душевной. – Может, от того, что в войну с трактора-то не вылазили. А он тарахтит, гудит, чадит, и, бывало, чё-то сказать надо было друг дружке, вот на пальцах и показывам. Уж потом встренимся и будто век не видались – наговоримся вдосталь.
– Так-так-так, – тянула своё свекровь. – А я-то, дура старая, сижу тут в своём угле и гадаю: с чего бы это? Вроде недавно в доме, а будто давно. Я-от и родила его, а ничё не пойму: махат-махат, а чё махат?..
Так Настасья толковала невестке, про себя соображая другое: ко двору пришлась Катерина. Душевная. Всем хочет угодить. Даже немушкам этим. Но не приспособленка. Нет в ней ни хитрости, ни корысти. Простодырая. Натерпелась, знать, и бедности, и работы лошадиной на дядю чужого. И одинокости. Своего собственного восхотелось – пусть и некорыстного, но своего.
Понять подобное немудрено, и Настасья понимала. Сама намоталась по чужим углам. Сама хлебнула мурцовки. Сама изработанная, изъезженная, как тот конь Савраска, которого пришлось свести в колхоз. Последнего от хозяйства, нажитого с муженьком.
Настасья на своей тумбочке будто прозревает всю свою прошлую жизнь. В такие, ставшие нередкими, минуты она отдаляется от хлопот по скотине, от топтания в кути, от всего, что во дворе за окошком, останавливая свой полуслепой взгляд исключительно на ребятне – не залезли бы куда да чего не понаделали. До мелочей, до отдельно обронённых слов припоминает Настасья своё прошлое. И ежели б спросить, в тягость али в сладость ей те наново переживаемые мгновения – не сказала бы ничего вразумительного. Ведь это была её жизнь: с мужем и без оного, с прибавляющимися в семействе ребятишками и с потерями невосполнимыми, когда те умирали. С дырами и прорехами, бедами малыми и бедами большими.
А у крестьянина, известно, все беды и радости со скотиной связаны. Потому помнит Настасья каждую коровёнку, каждую лошадёнку, курёнка, поросёнка, ягнёнка. И вот кажется ей: закрой глаза (что бабка иной раз и проделывает) – и пред внутренним взором твоим чередом пройдёт вся, какая ни была в жизни, скотинка-животинка. И с каждой связана какая-то история: грустная ли, вовсе ли печальная, может, и совсем трагическая. Сердце женщины-крестьянки прикипает ко всякой – за каждой ходила, каждую оглаживала, на каждую молилась.
Вот и с конём Саврасым своя история связана.
Явился закадычный дружка муженька Ларион Белов и говорит:
– Сбываются предсказания твоего Семёна – царствие ему небесное. Колхоз организуем. Тебе как вдове пламенного революцанера первой надобно пример подать. Давай в колхоз твоего Саврасого, весь скот, всех лошадей будем сгонять в одну общую кучу, чтоб всем миром трудиться на благо новага сацалистическага общества.
– Взнуздывай, – обронила Настасья глухо. – Всё одно, горлопаны, отымете…
Крякнул Ларион, потоптался у порога, добавил:
– Я, Настя, буду стоять на том, чтоб колхоз назвали именем Семёна.
– А мне всё одно – хоть горшком, тока меня боле не тревожьте.
И – назвали. Правда, горлопанили долго, благо не подрались. А могли бы. Председателем выбрали Лариона.
– Ты, паря, был нашему Сёмке самым ближним дружкой, значица, много чего от него перенял и со слов, и из книжек, да и грамоту знашь. Вот и правь.
Ларион и правда не отставал от Семёна, слушал, спрашивал, кое-как обучился от приятеля складывать в слова печатные буквы, осиливая порой до страницы непонятного ему текста в тех книжках, какие давал на некоторое время свой доморощенный Афанасьевский «революцанер». Пытался в отсутствие оного и сам проповедовать, но Лариона крестьяне уже слушали в полуха, потому как Белов только пытался повторить слышимое им от Зарубина. Да и какой, к ляду, грамотей из Лариошки, ежели из Афанасьева в своей жизни выезжал только до Тулунского базара и назад, в деревню? Неоткуда было взяться ни знанию, ни уму – про то кумекали уже промеж собой. Но другого не имелось, кого можно было бы назвать председателем. Этот хоть, может, не пропьёт обобществлённое, в трудах нажитое добро, ведь новая большевистская власть иного выбора никому из них не оставила: не отдашь – придут и отнимут силой.
На первое, общее уже колхозное собрание, назначенное в предоставленном ещё при Колчаке афанасьевским богатеем Демьяном Котовым и оборудованном в сельскую избу обширном амбаре, притащились даже слепые и глухие старухи. Против своей воли, больше с чувством стыда, чем неловкости, пошла на то собрание и Настасья – её накануне особым манером пригласил Ларион, принарядившийся, обутый в хромовые, промазанные дёгтем сапоги, значительный и, верно, довольный своим новым званием председателя.
Не нравилось ей и то, что Ларион в своей речи то и дело кивал, будто приглашая в свидетели, на готовую провалиться сквозь землю вдову.
– Мы с вами, уважаемые посельщики, будем ныне жить иным, большевистским, порядком, – разглагольствовал Лариошка. – Её вот, Настасьи Степановны, супруг сложил в Тулунской тюрьме за этот порядок свою голову и нам всем велел собрать под единую обобществлённую крышу и коровёнок, и лошадёнок, и может, даже хохлатых курёнков, коли возникнет в том нужда.
– На курёнках-то пахать, что ль, будем, а косачи будут у их надсмотрщиками?.. – донеслось из толпы собравшихся крестьян.
– Может, и так, – не потерялся Лариошка. – Мужеское косачье дело в том и состоит…