А у Марии живот уже округлился, выпирает, ничем его не скроешь. Да она и не старается скрывать. Даже наоборот: выставляет, будто напоказ: смотрите, мол, и завидуйте.
* * *
– Должна вас огорчить, молодой человек, – равнодушно произнесла пожилая докторша, держа перед собой амбулаторную карточку Василия. – Рентген показал затемнение правого легкого, а в вашей мокроте обнаружены палочки Коха. Вам не об учебе думать надо, а о своем здоровье. Главное – питание, режим, уверенность в скором выздоровлении. Без такой уверенности чахотку победить невозможно. Ну и мы, со своей стороны, будем способствовать… медицина не стоит на месте, так что здоровый образ жизни, плюс…
После того, как было произнесено слово «чахотка», до Василия перестал доходить смысл выползающих из круглого рта докторши продолговатых, будто сосиски, слов. Он жалко улыбнулся, оперся обеими руками в крышку стола, медленно поднялся со стула, покачнулся и…
Дальше ничего не помнит.
Очнулся Василий, тяжело продираясь на свет божий из гула и звонов, пронизавших все его тело. Остро пахло нашатырем, пощипывало в носу, горели виски, а само тело казалось полым, будто из него вынули внутренности.
– Ну, слава богу, очнулся, – произнес над ним незнакомый мужской голос. – А на вид такой здоровый парень.
– Молодежь нынче пошла квелая, Александр Потапыч, – решительно поддержал мужчину женский голос. – Чуть что – сразу в обморок. Уж и не знаю, какие из них солдаты получатся…
– Ничего, получатся, – не согласился мужчина. – Не хуже прежних.
Василий открыл глаза.
Над ним высились две белые фигуры, уходящие вверх и заканчивающиеся остроконечными головами. Сверху, будто камни, падали голоса и больно застревали в ушах.
Спрашивать эти белые фигуры о том, что с ним и где он находится, не хотелось: все это не имело теперь ни малейшего значения. И вообще: ничего уже не имело решительно никакого значения после того, как на свет явилось страшное слово «чахотка». Раньше казалось, что чахотка – это где-то там, за какой-то невидимой и непреодолимой стеной, в какой-то полуреальной стране, населенной полуреальными людьми, к которым он, Василий Мануйлов, не имеет ни малейшего отношения. Теперь все поменялось: стена рухнула, он в одночасье оказался в этом полуреальном мире, сам полуреальный, полудействительный – полуживой. А стоит ли продлять такую жизнь? Кому она нужна? Кому нужен он сам?
Василий закрыл глаза, задохнувшись жалостью к самому себе, ничуть не стесняясь своих набухших влагою глаз. В груди что-то росло, большое и тяжелое, оно сдавливало грудь, затрудняя дыхание, из горла рвался крик и уходил куда-то внутрь тела. Что-то бубнили голоса, произнося какие-то малопонятные слова. Затем укол в руку – покой, небытие, сон…
Когда Василий снова открыл глаза, он увидел испуганное, подурневшее лицо жены, ее опухшие губы, круглые и черные, как у мыши, глаза. Мария склонилась над ним, положила прохладную руку на лоб, стала говорить что-то жалостливое, говорить срывающимся шепотом – и тело Василия начало заполняться густой печалью. Он всхлипнул по-детски и заплакал облегчающими душу слезами.
Глава 17
На этот раз пребывание Василия Мануйлова в больнице было не таким долгим: всего сорок пять дней. Врачи определили его болезнь как нервный срыв на почве развивающегося туберкулеза легких, но сам туберкулез был еще в зачаточной форме, его лечение требовало усиленного питания, спокойствия и еще раз спокойствия.
В палате, где лежал не только Василий, но еще пятеро больных, и все тоже с туберкулезом легких, к нему отнеслись со вниманием и, поскольку он практически ничего не знал о своей болезни, давали всякие советы, почерпнутые из своего и чужого опыта. Василий советы выслушивал, однако следовать им не собирался, справедливо полагая, что советчики прежде всего должны своими же советами и пользоваться, и если эти советы так хороши, то и по больницам валяться им не престало. А еще он заметил, – еще с прошлого раза, – что чем хуже у человека со здоровьем, тем больше он знает, как это здоровье поправить, но почему-то не свое, а чужое.
И все-таки с одним из больных, столяром с мебельной фабрики, Василий сошелся. Может, потому, что у обоих профессии связаны с деревом, что оба из деревни и обоим как-то особенно не повезло устроиться в жизни так, как мечталось.
Столяра звали Афанасием, на вид ему было лет сорок. Высокий, худой, с прозрачными, водянисто-голубыми наивными глазами, какие встречаются у детей-переростков в глухих деревушках, чаще всего у подпасков. Афанасий сразу же привлек к себе внимание Василия пристальным взглядом необычных глаз, размеренной речью и убежденностью своих рассуждений, в которых болезнь существовала не сама по себе, а была тесно связана с жизнью, вытекала из нее и влияла на нее все более отрицательным образом по закону взаимозависимости.
Если бы не Афанасий, Василию пришлось бы худо: он потерял опору в действительности, разуверился в себе, ничто его не трогало, не увлекало, даже самые интересные книги выпадали из рук, он целыми днями мог сидеть на постели и смотреть в одну точку остановившимися обессмысленными глазами. Афанасий не давал ему уходить в себя, приставал с разговорами, тормошил. Другого кого Василий послал бы куда подальше, но только не Афанасия с его детски-наивными глазами.
– Главное в жизни человека, – говорил Афанасий, ласково поглядывая на Василия сквозь прозрачную голубизну своих зрачков, – какая у этого человека позиция относительно своей персоны. Ежели ты, положим, хочешь власти или, скажем, почестей, то непременно будешь наказан за это либо болезнью, либо смертью близких тебе людей. А почему? А потому, скажу я тебе, что станут от тебя исходить такие токи, которые, как у магнита силовые линии, на себя же и замыкаются, и кто попадет в зону их действия, тот непременно заболеет. Ежели близких нету, то заболеешь сам по причине саморазрушения организма из-за повышенной его энергетики. Ежели с властью не получилось и почестей нет, то непременно впадешь в разврат, все тебе баб будет мало, все будешь искать чего-то особенного, заболеешь какой-нибудь заразной болезнью, истратишь себя зазря. Вот, брат, какая штуковина, – заключил со вздохом и кроткой улыбкой Афанасий.
– По-твоему выходит, что если энергичный человек, так от него только вред и ничего больше? – Василий мрачно глядел на Афанасия из-под лохматых бровей, поражаясь его наивности.
– Не от каждого, а от тех, кто стремится к власти и почестям, забывая о предназначении человека делать добро всем без исключения, – убежденно вязал пеструю дорожку своих рассуждений Афанасий.
– Это попы, что ли?
– Не в попах дело, а в человеке, в его нацеленности на главное в своей жизни. Вот есть, скажем, революционеры, а есть, наоборот, такие, которым важнее всего собственная персона. Он и в революцию шел по этой самой причине. Скажешь – нет?
– Не знаю, – хмурился Василий, боясь углубляться в подобные темы, зная таящуюся в них опасность. – У меня знакомых революционеров нету.
– А Свердлов? А Дзержинский? А Урицкий? А Зиновьев? – спрашивал Афанасий, кротко сияя прозрачной голубизной глаз. – Вот и Киров тоже…
– Что – тоже?
– Имели вредную энергетику, которая и привела их к гибели.
– Ну что ты можешь знать об этих людях? – досадовал Василий. – Кто эти люди и кто ты…
– Так я ж столяр-краснодеревщик! – воскликнул Афанасий с изумлением от Васильевой непонятливости. – Кирову мы, например, делали мебель на заказ в его домашний кабинет. И в Смольный тоже. И Зиновьеву, когда он был у власти. И другим кому еще. Думаешь, не видно по мебели, чем человек дышит, какие у него взгляды на собственную персону? Очень даже видно. Мебель – она человека с головой выдает. Только не все это знают. Да.
– Ну и что Киров и Зиновьев?
– Как что? Зиновьев, например, пользовал мебель из княжеских хором. Очень уважал, чтоб была с инкрустацией и всякими завитушками. Чуешь смысл? Мол, князья пользовались, теперь мой черед. Только вензеля княжеские велел посымать и заменить на серп и молот. А Кирову подай все новое, чтоб строгость была и прямая линия.