Алана в самом начале тоже казалась Мане одной из них — такой же открытой миру, такой же божественной и одухотворённой. Таким же первородным ребёнком, который только познаёт мир.
Кто же знал, что этот ребёнок окажется пятисотлетней пленницей собственной боли.
И сейчас он смотрел на неё — и понимал, что в серых глазах спрятано намного больше, чем мог бы выдержать обычный человек.
…если бы Неа убили у него глазах, смог бы Мана жить дальше?
Мужчина встряхнул головой, прогоняя горькие ужасные мысли, и вдруг почувствовал, как кто-то мягкий и прохладный прикасается к его запястью.
— Всё будет хорошо, — по слогам произнесла Алана, чётко выговаривая каждый звук и словно бы усыпляя своим голосом. Её пальцы — ледышки, остужающие его собственную горящую кожу — мягко водили по ладони, успокаивая, наводя сонливую нежность, и Мана, теряясь в пространстве, согласно улыбнулся, кивая и проваливаясь куда-то во тьму.
Серые ласковые глаза сияли почти так же мягко, как когда-то сияли и глаза его матери.
Очнулся же Мана с ужасной головной болью, совершенно не понимая, почему вокруг него своды повозки и цветастые одеяла, и ощущая себя выжатым несколько раз лимоном.
Он совершенно не выспался и совершенно не готов был к тому, чтобы продолжать путь до столицы. Особенно — без Неа, который только-только снова начал к нему приближаться.
Ну зачемзачемзачем он снова поцеловал его?!
(Как же Мана хотел, чтобы он делал так чаще).
Алана дремала, смотренная, как видно, дорогой, в обнимку с трогательно прижавшимся к ее груди Изу, похожим на маленького взъерошенного котенка, и в повозке стояла тишина, только едва слышно поскрипывали колеса, наезжая изредка на ухабы.
Книгочей и Лави были, скорее всего, в другой повозке, потому что с русалкой стариков внук ни за какие коврижки вместе бы не поехал, и мужчина ощутил себя совсем брошенным. Когда он ехал верхом, то хотя бы чувствовал себя частью компании или как-то так. К нему обращались с вопросами, тормошили периодически, а тут… тут Мана был один и никому не нужен.
…да и кому вообще нужен болезненный девственник с обожженной рукой? Разве что дураку-Неа, вбившему себе в голову невесть что, да и то не факт.
Упомянутая рука вспыхнула болью, словно мстя, стоило только подумать обо всем этом, и Мана про себя помянул Лави недобрым словом, потому что срываться на других за свои проблемы — как-то не слишком правильно, особенно если это ни в чем не повинные девушки, которые и так уже достаточно настрадались.
Стоило только подумать об Алане, как она тут же заворочалась и медленно раскрыла веки, заставляя Ману, всё ещё оставшегося незамеченным ею, вздрогнуть.
Обычно серые глаза, живые и яркие, были подобны голубоватому льду, сквозь который даже солнечные лучи не просвечивали. Русалка смотрела на дорогу пустым взглядом, каким-то до ужаса безразличным и загнанно-равнодушным, таким, что мужчина тут же пожелал, чтобы она улыбнулась, чтобы она засветилась, смягчилась и вновь начала одаривать окружающих (семью, семью) своей ласковой любовью.
Но Алана смотрела так, словно не было в этом мире ничего прекрасного или радостного, словно внутри у неё поселилось что-то неимоверно тяжёлое и тёмное. Словно она слишком устала прятать это в себе.
Мана сглотнул, закусив губу, и тут девушка обвела этим пустым взглядом (страшным, невероятно страшным взглядом) пространство, остановившись на мужчине.
И в это мгновение ему показалось, словно его засасывает. Куда-то в бездну засасывает. В чёрную и мрачную, полную отчаяния и равнодушия ко всему миру. Словно бы перед ним разверзлась вечность.
Это было совершенно не так, когда он смотрел в глаза Неа — в его золотом взгляде спряталось само солнце: лучистое и тёплое, доброе, жизнерадостное. Ману тоже засасывало, но куда-то будто бы в свет — ласкающий и любящий.
А сейчас…
Мужчина понял, что не дышал, лишь тогда, когда Алана мягко ему улыбнулась, с одно мгновение став той первородной дочерью мира — нежной и плавной, по-сестрински доброй.
— Привет, — тихо поздоровалась она, поглаживая заморщившегося во сне Изу по щекам с ласковой материнской улыбкой. — Как ты? Как рука? — обеспокоенно всполошилась девушка, аккуратно укладывая мальчика на одеяла, и медленно перебралась к Мане.
— Эмм… — Мана ощутил острую вину за то, что докучает своими проблемами и заставляет за себя волноваться, тогда как у друзей и своих неприятностей достаточно, и покачал головой, толком не зная, что сказать, чтобы не соврать. — Все… терпимо, не волнуйся, — в итоге неловко улыбнулся он. — Я слабый, конечно, но на мне все быстро заживает, так что…
— …не волнуйся, да? — Алана покачала головой и потрепала мужчину по волосам. И сразу захотелось обнять ее, прижаться к ней как ребенок и… — Я не могу так, Мана, ты же мне как брат.
— Но это действительно не стоит волнений, — вместо того, чтобы поддаться слабости и расслабиться в по-матерински ласковых руках, постарался улыбнуться Уолкер. — Бывало и хуже, правда.
На душе вот только все равно кошки скребли, и эта откровенная пародия на человека-которому-ненужны-советы угнетала и только больше обнажала для Маны его собственное ничтожество.
— А расскажи, как бывало, — улыбнулась Алана, снова отвлекая его от саможаления на какое-то время, и младший Уолкер криво усмехнулся.
Худо было, когда Неа пришел к нему в покои хвастаться свежими ранами на плечах от когтей огромного волка из Смутной чащи. Худо было, когда отец впервые слег в приступе неконтролируемой слабости — да и во все последующие приступы было не лучше. Худо было, когда Вайзли не мог ни слова сказать и даже поесть нормально трое суток из-за воспаленного до кровяного цвета горла. Худо было, когда только умерла мама. Худо было, когда Тики из своего первого заплыва с Шерилом вернулся сам не свой и ходил безликий как неясная тень два месяца.
Вот в эти моменты все было куда хуже, чем сейчас. Потому что сейчас Мана ощущал себя ненужным и лишним из-за собственного увечья, пусть и временно. А тогда… тогда он был нужен, но ощущал себя отвратительно беспомощным, потому что делал все, что было в его силах сделать, чтобы помочь, но получалось не сразу, а иногда не получалось и вовсе.
Мама умерла, отец так и болен, у Неа остались шрамы, Вайзли простужался от каждого сквозняка, а Тики, искупая какой-то неведомый никому кроме него самого грех, заделался праведником.
И он никак не смог им помочь. И все это время благодарил духов за то, что с остальными членами его семьи все в порядке.
Конечно, рассказывать об этом Алане Мана не стал — у нее было и своих драм выше горла. Вместо это, желая как-нибудь отвлечь ее от них, он завел историю о том, как однажды они с братом ездили в Западную столицу империи за партией шелка, тканого специально на наряды вертихвосткам императорской семьи, и он, непутевый младший, на привале, когда пошел исследовать местность, умудрился упасть в овраг и сломать ногу.
Алана слушала его словно заворожённая, и мужчине даже показалось, что они вновь были на корабле, когда русалка была обычной русалкой, а он — её единственным проводником.
Тики тогда сторонился её, а Неа даже слегка побаивался (потому что девушка полоснула его ядовитыми плавниками так просто и естественно, словно для неё убить человека ничего не стоило), да и вся остальная команда пыталась держаться подальше. А Мана… а Мана чувствовал себя кем-то значимым впервые за долгое время.
Алана и сейчас смотрела на него с этими потрясающими искрами в глазах, с этим воодушевлением, этим восторгом, и она была такой прекрасной в это мгновение, что хотелось подарить ей все цветы мира — лишь бы она не тускнела.
За разговорами время летело незаметно, и Мана даже почти не думал о Неа и о том, что наделал, потому что брат на глаза словно бы специально не показывался, хотя Тики точно пару раз равнялся с ними, ласково целовал девушку с проснувшимся к полудню Изу и делился новостями об оползнях.