Литмир - Электронная Библиотека

Но в юности я испытывал нестерпимое желание примирить науку и религию – ведь для меня это означало еще и примирить отца и мать. Хотя сами они пребывали в полном мире и согласии. Отца явно умиляла мамина детская вера, что Господь ей постоянно помогает по всяким мелочам. Ей понадобился какой-то знакомый, она помолилась, и он тут же похлопал ее по плечу. «А ты отмечаешь случаи, когда ты помолилась, а знакомый не появился? – с улыбкой спрашивал папа. – Если бы мы фиксировали только положительные результаты экспериментов, физика была бы удивительно приятной наукой». – «Жизнь, слава тебе, Господи, не физика. Вот я прошлым летом в лесу попала под дождь, да какой, с градом! Я помолилась – и через пять минут появился грузовик». – «Ты как это понимаешь – шофер сидел на автобазе, играл в домино, ты помолилась, и он тут же вскочил, диспетчер выписал ему путевой лист?..» – «Сказано же: не искушай Господа! Получил подарок и скажи спасибо! А ты его только и делаешь, что искушаешь!» – «А зачем ты вообще молишься, ведь отец твой небесный прежде тебя знает твою нужду?» – «Нет, ты просто змей-искуситель!»

Но в глубине души маму немножко восхищало папино вольнодумство, как любящая мать хоть и пугается, но втайне и любуется бесшабашностью сынишки-озорника. Любящая мать верит, что судьба не станет ее любимчика карать за легкомыслие слишком уж жестоко, так же и мама верила, что Господь не отправит в ад такого прекрасного человека, как мой отец, Господь же умеет читать в душах! А в душе, она была убеждена, все хорошие люди верят в Бога, иначе бы они не были такими хорошими. Ну а если Господь все-таки немножко рассердится на папу за его длинный язык, она наверняка сумеет его отмолить, как уже однажды отмолила в тридцать седьмом: отца через каких-нибудь два года действительно выпустили, только позвоночник повредили, он до конца своих дней ходил с таким видом, будто ищет на дороге что-то забавное. И в эвакуацию мама вместо Урала отправилась в Тихвин, потому что ее тихвинский батюшка пообещал, что тихвинская чудотворная икона немцев туда не допустит. И оказался прав: немцы Тихвин хотя и взяли, но ненадолго. А что и чудотворную икону потом с собою прихватили, так это России наказание за безбожие. Как же Богородица попустила разрушить столько церквей, монастырей, уничтожить столько священников, интересовался папа, и мама убежденно отвечала: это нам урок. «А тех, кто со мной сидел, а их расстреляли, – за них по-твоему мало молились?» – «Кто же может знать, почему одни молитвы доходят, а другие нет. Тайна сия велика есть». – «Самая большая во всем этом тайна – как вопреки очевидности люди продолжают в это верить». – «Господи, не слушай его, дурака!»

Но слова мало что передают, больше говорят интонации, улыбки, взгляды, а они говорили, что любовь вполне способна примирить науку и религию. Мне стало по-настоящему страшно, только когда меня начали звать в аспирантуру, и я понял, что я действительно выбираю свою судьбу – вот тогда-то наука, которой я занимался с таким пылом, показалась мне маленькой и жалкой. Я, как и многие, начал придумывать берлоги, в которых могли бы ужиться оба эти медведя, наука и религия. Ну, например: первое – в мире есть ненаблюдаемая часть; второе – она изредка способна посылать сигналы в этот мир, эти сигналы мы называем чудесами; третье – единственное устройство, способное ощущать связь с нездешним миром, это человеческий мозг. Но почему эту связь не ощущают другие приборы? Они недостаточно для этого сложны – я выплетал эту тягомотину довольно долго, но однажды силы притворяться кончились, и я признал: излагать религию языком науки означает брать у каждой из них худшее – у науки занудство, у религии бездоказательность.

– Да, папа это часто повторял.

Надо было выбирать что-то одно. Но этот выбор повергал меня в такую тоску, словно я должен был выбирать, кого из них обречь на смерть – отца или мать. Отец говорил, что такой научной логики, как у меня, он еще не встречал, а он слов на ветер не бросал, он сам был крупный ядерщик. Но меня это совсем не вдохновляло. Допустим, у меня открылся бы редкий дар жонглировать столовыми ложками – и что, по этой причине я должен был бы жонглировать ложками до конца моих дней? Мама же утверждала, что я прирожденный проповедник и что первые мои слова еще в пеленках были «добром побеждать зло». Разумеется, маме, прелестной фантазерке, нельзя было верить ни в едином слове, она не умела отличать свои выдумки от реальности. Но я и правда больше всего завидовал не тем, кто делает великие открытия, а тем, кто глаголом жжет сердца людей. И я чувствовал, что в моем сердце действительно пылает какой-то уголь, но он жжет одного меня и скоро превратит в пепел. И все кончится, как с лермонтовскими тремя пальмами: и солнце остатки сухие дожгло, а ветром их в степи потом разнесло.

И вот в таком настроении я однажды нечаянно подслушал, как болтают на кухне мама с отцом, только что вернувшимся из секретной командировки (очень нескоро я узнал, что отец участвовал в атомном проекте). Я в своей тоске совсем забыл, что подслушивать нехорошо, и только дивился, что отец, такой умный, с таким удовольствием слушает и сам болтает всякие глупости. Я еще не знал, что интерес к глупостям вернейший признак счастья.

И вдруг мамин голос сделался озабоченным: «Ты смеешься, а глазки у тебя грустные – случилось что?» Потом я узнал, что наши атомщики все время работали с петлей на шее, поводы для грусти были всегда, но тут отец, видимо, почему-то не совладал с мимикой и ответил с такой неестественной бодростью, что мама поняла: спрашивать бесполезно. Но, видимо, вгляделась еще и тревожно сказала: «У тебя сосудик в глазу лопнул. Ты там спишь вообще? А позвоночник ты когда пойдешь проверять?»

Я был еще полон детской идиотской уверенностью, что с отцом ничего страшного случиться не может, и поражен был не лопнувшим сосудиком, а своим внезапным открытием: мы все прекрасно знаем, что состоим из клеток, сосудов, сердца, печени, позвоночника, но вспоминаем об этом, только когда с ними нужно что-то делать. Мама только что видела лишь выражение папиных глаз, но заметила кровь – и сразу вспомнила про сосуды. Пока она не встревожилась, у папы и позвоночника не было, была только осанка. А у меня самого? Я же знаю, что я скопление молекул, но себя таковым не воспринимаю. И никого на свете. В моем внутреннем мире есть только улыбки, а не сокращения лицевых мышц, только голоса, а не вибрации воздуха, я про сокращения и вибрации вспоминаю лишь тогда, когда мне это требуется для какого-то действия. В моем внутреннем мире нет даже смерти, я в нее большей частью не верю, и только поэтому и бываю счастлив. Так вот оно: НАШ ВНУТРЕННИЙ МИР ЭТО И ЕСТЬ МИР ВЕРЫ. Знания нужны исключительно для внешних действий, а во внутреннем мире мы живем тем, что нам кажется… А кажется нам, что смерти лично для нас не существует, что наши мечты и надежды каким-то образом способны изменить реальность…

Значит, вера нужна для того, чтобы сохранить надежду и любовь!

Ей снова захотелось показать, что она и это знает, но жаль было портить рассказ: папочка в нем представал до того величественным, что ей самой таким его ни за что не изобразить.

И я принялся лихорадочно выстраивать уже логическую конструкцию с таким напряжением, которого, может быть, больше никогда не переживал.

Итак, что есть истина? Истинным мы считаем то, что наилучшим образом помогает нашей адаптации. Но нам необходимы два вида адаптации – физическая и психологическая. И потому нам необходимы и две истины – истина тела и истина души. Так и назвать одно истиной знания, а другое истиной веры? Знание нужно для действия, вера для счастья, для любви. Дать волю внутреннему миру – это и значит уверовать. Вера это тоже знание – знание о нашем внутреннем мире. Но внутреннее знание все-таки не будет ощущаться истиной, если мы будем считать его всего лишь субъективным чувством, нам нужно верить, что это чувство объективно, что и оно порождается каким-то пусть незримым, но все-таки реальным миром. Значит нам необходимо признавать, что есть еще какой-то незримый мир и его-то сигналы мы и воспринимаем как субъективные чувства. Ну, а если мы воспринимаем незримый мир через психику, через душу, почему бы его и не назвать духовным миром, слово душевный отдает чем-то слишком уж домашним. Однако нам и этого мало. Чтобы мы успокоились, нам нужно, чтоб хотя бы изредка мир незримый проявлял себя и в зримом – эти проявления мы и называем чудесами. Вере без чудес долго не продержаться, вера без чудес мертва есть. Значит нужно найти такую дозировку чудесного, чтобы наша вера в незримое могла выдержать давление материальных фактов, но при этом не разрушила и науку. Значит, поиск истинной веры это поиск оптимальной дозировки чудесного – чтобы и наука, и религия могли ужиться в одной берлоге. Да, да, знание, рожденное физикой, и знание, рожденное психикой, норовят пожрать друг друга и оставить человека или без понимания реальности, или без утешения перед ее безжалостным могуществом. Дело церкви в этом и заключается – в том, чтобы удерживать равновесие между истиной души и истиной тела, дабы они не пожрали друг друга.

15
{"b":"599681","o":1}