Публика, естественно, немеет от таких слов, а отец Павел чешет из святого Кирилла, патриарха Александрийского: «Какой страх и трепет ожидает тебя, душа, в день смерти! Ты увидишь страшных, диких, жестоких, немилостивых и бесстыдных демонов, подобных мрачным муринам, тебе предстоящих, одно видение их лютее всякой муки». И тут же загробное свидетельство преподобной Феодоры: «Увидела множество эфиопов, обступивших одр мой. Лица их были темны, как сажа и смола, глаза их – как каленые угли, видение так люто, как сама геенна огненная. Они начали возмущаться и шуметь, одни ревели, как звери и скоты, другие лаяли, как псы, иные выли, как волки. Смотря на меня, они ярились, грозили, устремлялись на меня, скрежеща зубами, и тотчас же хотели пожрать меня». Вот что видели святые. А мистер Муди заодно с французскими профессорами Греше и Бреше сулят зелененькую травку и свет в конце тоннеля. Современная пошлость, выше всего поставившая комфорт, придумала для себя и комфортабельную смерть, можно подумать, они угоднее Господу, чем святые подвижники. И придумали-то что-то беспредельно банальное. И безответственное – прежде всего никакой ответственности за грехи».
Но про свет в конце тоннеля рассказывают очевидцы, возражают ему. Он же только усмехается: «Вы их видели? Вы только читали рассказы об очевидцах. Знаете выражение: врет, как очевидец? У Бехтерева есть целая книга о массовых галлюцинациях. Если бы даже на наших глазах кто-то воскрес из мертвых, это не избавило бы нас от свободы выбора – считать это чудом или галлюцинацией. Или фокусом. Или летаргическим сном».
– Мой муж тоже так считает.
Его постепенно и перестали приглашать в приличное общество, тем более что он науку хоть и восхвалял, но и религию почему-то разоблачать отказывался. Его спросят о православном фашизме, а он отвечает как истинный клерикал: «Никакого православного фашизма нет, есть фашизм, пытающийся прикрыться православием». Но спросят его о евреях, распявших Христа, так он и тут отвечает не по шерсти: «Одни распяли, а другие служили ему до самой смерти и распространяли его учение после. Евреи создали Ветхий завет, они наши старшие братья по вере». А демократия? «Демократия есть самообожествление народа». А однополые браки? «Очень нехорошо, что их используют для разжигания вражды. Большинство должно проявлять милосердие к меньшинству, но не заискивать перед ним. Тем более что его терпения надолго не хватит». А почему вы избегаете иностранных журналистов? «Одни безбожники хотят меня использовать против других безбожников, одни интриганы против других интриганов… А я хочу быть орудием одного лишь Всевышнего».
Кому интересно такое слушать, да еще и с каким-то обидным подтекстом! Ладно, не хочешь обличать гебистов в рясах, так обличи безбожников! Опять нет: «Атеисты были только орудием гнева Господня. А истинные виновники фальшивые христиане. Именно они своей жадностью, злобностью, угодничеством, похабством оттолкнули людей от Христа. Создали впечатление, что он заодно с ними. Если бы они жили по Христу, революция была бы невозможна и никому не нужна». – «Но разве коммунизм родился не из безбожия?» – «Нет, он родился из неутоленной тоски по Богу. Всякое великое зло рождается из чудовищно искаженного стремления к высшей истине. В мире нет никакого иного зла, кроме торжества победителей и мести побежденных. И дело церкви бороться за мир, в котором нет ни победителей, ни побежденных, ее дело всегда вступаться за слабых. И ровно до той поры, пока они не обретут силу теснить других. Единственное благое поприще, всегда открытое мужеству и силе, это борьба с могуществом бессмысленной и безжалостной материи». – «А разве вам не обидно за те годы, когда церковь притесняли?» – «Церковь и должна быть в утеснении, иначе она не противостоит мирскому злу. Если церковь, перестала раздражать, значит она перестала требовать. У нас много пороков. Но ненавидят нас не за наши пороки, а за наши достоинства. За наши требования. Ну, и еще за то, что мы не очень им соответствуем. Как будто святость имеют право проповедовать только святые! Тогда бы ей давно пришел конец».
Но сам-то он раздражал, пожалуй, больше всего не требованиями, которых особенно никому не предъявлял, а ста́тью: рядом с ним самые большие гордецы сдувались до дворовых понтарей. Меня-то его высокомерное отношение к политике и политиканам не удивляло, но мне было не очень понятно, почему он вдруг начал так превозносить науку, если еще вчера снисходил к любым глупостям: лечат грипп лампадным маслом и пусть себе лечат, лишь бы лекарство вовремя принимали, видят Богородицу у себя на коврике, и пусть себе видят, лишь бы бродячим богородицам денег не давали. Но оказалось, ему нашлось и меня чем удивить.
– Пожалуй, ты кое-чем и меня удивил.
Мы беседовали уже не в его пригородном домишке, а в трехкомнатной резиденции, обставленной неизвестно откуда обрушившимся в таких количествах антиквариатом: вечно пустых антикварных магазинов по всему городу наплодилось множество, видимо, через них было удобно отмывать бабки. У отца Павла этот порыв новой пошлости к старой роскоши вызывал, разумеется, только насмешку, но он считал, что пошляки особенно нуждаются в Слове Божием. А если они утрачивают к нему доверие, когда оно звучит в скромной обстановке, можно ради спасения их душ и подыграть им. К нему ведь стали захаживать не только большие чиновники, но и большие братки, иностранные делегации тоже наверняка усмотрели бы в прежнем курятнике социальную отверженность отца Павла, чего он вовсе не желал демонстрировать… Чего, собственно, и не было, он просто выпал из моды, на телеэкране его сменили более покладистые батюшки, с чудесами, с державностью, с патриотизмом… Отец ведь Павел считал, что смирение подобает не только личностям, но и народам, патриотизм признавал исключительно оборонительный, однако в его прежнем домишке могли усмотреть не смирение, а рисовку, желание изобразить схимника, – в общем, скромность, теснота пошли бы во вред делу, так он считал.
Так вот, однажды вечером, сидя среди антикварных книг на антикварных стульях за антикварным столом и допивая третью антикварную чашку чая, я наконец спросил его напрямую, почему при совке он при слове «наука» только делал безнадежное движение своей скульптурной кистью руки, а теперь его хоть ставь во главе комиссии по борьбе со лженаукой. И тогда-то я в первый и в последний раз был удостоен не его проповеди, которые слышали тысячи, а исповеди. Он в первый и в последний раз упомянул о своей матери и об отце, а то мне уже казалось, что он и рожден был, как Афина Паллада из головы Зевса, в полном вооружении красоты, уверенности и ума. Хотя начал он, как всегда, чеканно.
«Никакого примирения между верой и наукой быть не может – это тотальные, тоталитарные доктрины, каждая из них претендует на исчерпывающую картину мира, в которой для соперниц нет места. Для того и нужна церковь, чтобы помешать им сожрать друг друга. Церковь уже оказала миру великую услугу тем, что покончила с магией, с верой, что можно добиться чего-то полезного, манипулируя незримыми силами. Науке с колдовством никогда было бы не справиться, она даже и сейчас не справляется, потому что, сколько бы она ни открывала, она еще больше закрывает. Она закрывает надежду на посмертную жизнь и посмертную встречу за гробом, на справедливость не в этой, так хотя бы в иной жизни… Что в сравнении с этим мобильники и томографы, лазеры и квазеры! А религия надежду полностью сохраняет, только переносит исполнение в неопределенное будущее. Даже надежду на чудо оставляет, но передает его на произвол Господа, чтобы люди не ухищрялись впустую, а занимались тем малым, в чем что-то понимают и что-то могут. На Бога только надейся, а не плошай сам. Вот церковь и подарила миру первых ученых, когда мир только пахал, пировал да воевал.