— А жаль, — вздохнул Ловино.
Он вернулся к приготовлению ужина в приподнятом настроении. Их с Феличиано отношения не изменились после этой странной тренировки, хотя он поначалу действительно волновался об этом. Только теперь, видимо, помимо Антонио, появится еще одна запрещенная тема в их разговорах. И называться она будет Людвиг Мюллер.
========== Действие третье. Явление II. I’ll go wherever you will go ==========
Явление II
Iʼll go wherever you will go
Сквозь щель между полом и дверью пробивался приглушенный желтоватый свет. На кухне царил естественный полумрак, в тенях которого прятались углы. Ощущение создавалось такое, будто в этом месте остановилось время — воздух был густой и вязкий, как смола, все вокруг утонуло в нем, и видно было только, как мерцает настольная лампа, а в ее свете плавно кувыркаются пылинки. Кроме мерного дыхания — ни звука. Хрустальная тишина прерывалась только шелестящими звуками воздуха, входящего и выходящего из легких.
Ожидание похоже на бег по колено в воде: выбиваешься из сил, бежишь, как только можешь, сбиваешься с ритма, падаешь, а приближаешься — на каких-то два шага. И время, словно издеваясь, течет все медленнее и медленнее, особенно — когда постоянно смотришь на часы.
В кухне часов не было, поэтому Ловино не знал, который сейчас час, сколько он уже сидит так, поджав колени к груди и уткнувшись в них острым подбородком. Он прикрыл глаза, а его дыхание стало размеренным и ровным, но Ловино не мог позволить себе заснуть. Он ждал. С того момента, как в десятом часу вечера ему пришло сообщение от Феличиано, гласившее, что тот собирается заниматься физкультурой допоздна, и до этой самой минуты. Умом Ловино понимал, что его ночное бдение не имеет смысла — Феличиано наверняка остался ночевать у своего обожаемого Людвига, — но не мог поступиться принципом. Раз младший сказал, что будет тренироваться все это время — пусть докажет, что именно этим он и занимался.
Ловино никогда не любил Людвига. Так бывает: ты вроде видишь человека в первый раз в жизни, а уже испытываешь к нему иррациональную неприязнь. Не сказать, что Варгас на всех остальных людей реагировал как-то иначе — человеколюбием он не отличался, кажется, от рождения, когда, громко завопив, как и полагается всем новорожденным детям, умудрился поставить бедной акушерке синяк. И все-таки в его нелюбви к учителю Мюллеру было что-то особенное, что заставило ее просуществовать вот уже несколько вполне благополучных лет, так и не забывшись. Наверное, Ловино просто не нравился его немецкий акцент. Или рост. Или сила. Или пристрастие к сосискам, которое юный Ловино отметил в самом начале своего обучения в «Кагами» во время регулярного посещения столовой. Хотя, скорее, ему не нравилось в Людвиге абсолютно все, начиная с прилизанной прически и заканчивая идеально начищенными кроссовками. И сейчас, когда Людвиг, судя по отсутствию Феличиано дома, рядом с любящим братом, занимался растлением малолетних, ненависть к нему с каждой секундой ожидания возрастала в геометрической прогрессии. А время в ожидании, как известно, тянется тем медленнее, чем сильнее ты ждешь.
Ловино не мог объяснить, почему эта ситуация вызывает у него такую реакцию. Он всегда искренне желал, чтобы Феличиано нашел себе достойную пассию — прекрасную хрупкую сеньориту с большими глубокими глазами и тонким эстетическим чувством, — стал, наконец, по-настоящему счастливым… Конечно, высокий накачанный немец не очень вписывался в понятие прекрасной сеньориты, но был не таким плохим вариантом, учитывая предпочтения самого Ловино. Главное, что Людвиг действительно мог сделать Феличиано счастливым. Он и делал — судя по, казалось, нестираемой улыбке на лице младшего, по его постоянным задержкам и отсутствиям, а еще — по новому запаху, что поселился в их комнате. Запаху одеколона Людвига Мюллера. Из-за него Ловино больше не мог находиться в комнате один, а потому ютился сейчас в углу жесткого кожаного дивана, на котором еще несколько часов назад сидел его брат и о чем-то безмятежно щебетал.
Он бы списал все это на ревность — Ловино не мог не признать, что их «братская любовь» кое-где переходила границы дозволенного, — если бы не был точно уверен в своих чувствах к брату. Он не любил его «той» любовью. Или только думал, что не любил? Теперь, когда вернуть что-то и разобраться с проблемой лицом к лицу стало невозможно, Ловино тщетно пытался понять, что двигало им, когда он целовал Феличиано. Ведь целовал же. Сам. Сам прижимал к себе, сам ласкал хрупкое тело в объятиях. И получал истинное удовольствие от всего этого — тоже сам. Возбуждался так, что едва мог сдерживаться. Но приходилось — потому что у него был Тони, потому что они братья, потому что завтра рано вставать… Раньше это виделось лишь оправданием перед Феличиано, но сейчас, в призме произошедших в их жизни перемен, казалось жалкой попыткой удержаться на поверхности благополучия. Ведь его действительно все устраивало: и любящий брат, который всегда примет и поймет, и Тони, беззаботный и страстный, которому хотелось отдаваться без остатка.
Но Ловино не был бы самим собой, если бы его все это не раздражало. Дико, бешено, люто, так, что хотелось просто крушить все вокруг, пока хватает сил, а потом лежать и кричать, кричать, кричать… На всех, чтобы все знали, как его бесят эти непонятные чувства, как его все заколебали и как ему хочется, чтобы они все сдохли в адовых муках. А он бы стоял и смотрел, как все эти жалкие людишки корчатся, вымаливая у него пощады, и специально уделял бы особое внимание Людвигу, чтобы тот хорошенько пострадал и понял, что это значит — разрушить идеальную жизнь Ловино Варгаса.
Больше всего Ловино раздражало собственное бессилие. Вот сейчас он сидел в тягучей кухне, медленно теряющей свои привычные очертания, отсиживал себе мягкое место до ноющей боли, бесился и ненавидел все сильнее, но ничего, абсолютно ничего не мог сделать! Даже заставить чертовы секунды с минутами идти хоть капельку веселее. Конечно, занятно было бы посреди ночи заглянуть на огонек к Людвигу и братцу, но это переходило все границы.
Бессилие было гораздо хуже ожидания. Потому что ожидание, каким бы долгим и томительным оно ни было, рано или поздно кончалось, а вот бессилие такого свойства не имело. С ним обязательно нужно было что-то делать, но что — Ловино пока не знал. То есть, конечно, знал — бороться с ним нужно было, непонятно только как.
Ловино и сам не заметил, как задремал. Он спал очень чутко, беспокойно, вздрагивал от каждого шороха, и поэтому тут же открыл глаза, когда дверь в кухню с легким скрипом приоткрылась. Еще подернутыми пленкой сна глазами он посмотрел на заметно удивленного брата. Феличиано, натянув самую щенячью мордашку из всех, что были в его запасе, опустился на диван рядом с ним.
— Как потренировался? — с теплой заботой в голосе поинтересовался Ловино. — Задница не болит? — не удержав иллюзию нежности и нескольких секунд, он сорвался на едкий сарказм. — После первого раза с Тони я два дня сидеть нормально не мог, — с самодовольной усмешкой на губах поделился он.
— О чем ты? — огорченно протянул Феличиано, избегая смотреть на Ловино. — Мы просто…
— Да не нужны мне твои оправдания! — раздраженно махнул рукой тот и надулся по привычке. — Не нужно было писать так, будто ты вернешься ночью, чтобы я не торчал тут как последний придурок.
— Ве-е! — Феличиано тут же просиял и набросился на брата с объятиями. — Прости-прости-прости! Больше не повторится!
— Ага, — Ловино выпутался из плена нежных рук и серьезно взглянул на него. — А теперь докажи свою искренность завтраком! — он кинул брату передник и махнул неопределенно в сторону плиты, а сам со сладким вздохом развалился на диванчике.
***
— Терпеть не могу, когда ревут, — раздосадовано воскликнул Ловино, строго глядя на утирающего щеки Кику. — Ты теперь радоваться должна! Вот тебе две буханки хлеба и окорок, чтобы ты не голодала, — он накинул Антонио на плечи связки с макетами продуктов, взмахнул ножом, и веревка, привязанная к шее Тони, упала возле его ног. — Ну, беги! Да смотри, береги девочку!