- Это неархиважно, - отмахнулся Маргулис. - Все сомненья я беру на себя.
- А маёвки будут?
- Маёвочки? Пикнички, шашлычки, огурчики? И кстати, не пойти ли нам отужинать, господа?
Иногда судьба, желая избавиться ото всех скопом, собирает их на 'Титанике'. Гибельность нашего предприятия вновь предстала передо мной во всей своей неизбежности. Возможно, мятежники и возьмут верх: слишком доверчивы, слишком беспечны врачи. Но что дальше мы будем делать, захватив власть над собой? Наш 'Титаник' недолго продержится на плаву. Суток трое? Неделю? Две? Власти города, а в случае огласки конфликта, власти страны, со свойственной всякой власти категоричностью пресекут прецедент. Как крысы стонущие с тонущего корабля, спасающиеся в одиночку, разбежимся, рассыплемся по России.
Ум мутится. Колени подкашиваются. Страстно хочется есть.
- К ужину, господа! - вновь возгласил Маргулис, и что-то зловещее прозвучало в его словах, словно призыв к оружию.
Кроме того, чувствовался какой-то подвох.
На этот раз призыв был всеми услышан, подхвачен, и бодрой гурьбой мы направились к столовой, предвкушая обещанные к ужину шницеля.
Однако двери столовой ко всеобщему негодованию были не просто закрыты и заперты поворотом ключа, но и крест-накрест забиты досками, словно похеренная страничка прошлого, перечеркнутый черновичок, и уже заложен в машинку Создателя, выставлен для печати новый, девственно чистый лист, с которого начнется новая эпоха, эротическая эра истории.
У забитых дверей, при разбитых надеждах на ужин я ощутил сильнейшее разочарование, хотя был одним из немногих, кто обещаниям повара не поверил вполне. Но что-то недобро-веселое встрепенулось в душе.
Кто виноват? Кому предъявлять? В чем подоплека? На чей счет отнести происходящие происки? В конечном итоге, от этого только палата для блюющих больных выиграет в гигиене и чистоте.
Маргулис, пообещав выяснить, в чем дело, исчез, но скоро вернулся, огласив информацию и готовые выводы.
- Положение архихреновое. Повара разбежались. Продовольствия осталось на три дня. И если его сейчас же не захватить и не съесть, то потом будет поздно.
- Раз уж жрать все равно нечего, то самое время, пользуясь случаем, объявить голодовку, - возражали меньшевики.
Если это заговор врачей против нас, сказал им на это Маргулис, то каковы тогда его цели? Может, они того и добиваются, чтобы голодом нас уморить. Нет, мы не станем пособлять им в этом намерении, покорно следуя начертанному ими плану. Необходимо во имя собственного выживания захватить склады.
Санитары, вместо того, чтоб успокоить народ, только дразнили его издали, подливая масла в огонь.
- Что, доходяги, жрать хочется? Селедочки, хлебца насущного, пряников сахарных?
А на конкретный вопрос, заданный дрожащим от голода голосом, возобновят ли потоки питания в ближайшие часа полтора, отвечали, отшучиваясь, что вагон хлеба с маслом застрял на втором пути, гуманитарную ракету, начиненную мармеладом, перехватчик из Кащенко перехватил. А посевы конь потоптал. И злаки не вызрели.
Такое бездушие и беспечность с их стороны не могло не отразиться на настроении масс. Вместо того чтобы вглядеться в лица, прислушаться к возгласам по их адресу, переходящими в брань, они роздали нам по горсти таблеток и ушли. Кто-то эти таблетки тут же бросил им вслед, кто-то съел в надежде насытиться, а один, кажется, Птицын, всё ходил за санитаром Добрыниным, всё скулил, и до того его раззадорил, что тот, не зная, как от него избавиться, избил.
Оно бы, конечно, сошло ему с рук, как сходило уже не раз, если бы инцидент ограничился стенами избивательного участка - полутемного помещения в полуподвале с полудохлыми крысами, прячущимися по углам - без окон, но достаточно просторного, чтобы раззудить плечо. Сразу оговорюсь, что никакого специального пыточного оборудования к провинившимся не применялось. Пара кулаков, небольшая дубинка - и всё. И поскольку прилюдное рукоприкладство было под строгим запретом, тем более, на нашей территории, то случай оказался из ряда вон выходящим. Вопиющим, вообще. Но, видимо, у санитара сдали нервы, и до участка он попросту не дотерпел.
Всё это случилось, видимо, в районе бань: именно оттуда доносились вопли избитого, его скулеж и мычание - праязык человечества, понятный всем. К чему он взывал, взвывая? Что означал в переводе с первозданного этот протяжный вопль? Негодование, обида, боль, тоска по справедливости слышались в нем, прорывалась тонкая нотка голода, да воззванье к возмездию глухо вибрировало засурдиненной струной.
Случайные свидетели, Крылов и Перов (он же Членин - согласно партийной переписи), начала конфликта не захватили. Но они видели, как Птицын, с горящими глазами и рассеченной губой дважды пронесся мимо них, едва не сбив сначала Перова, а потом и Крылова с ног. И пока санитар, удовлетворенный достигнутым одиночеством, стоял у окна и беседовал с первой вечерней звездой, надоедливый Птицын приблизился сзади и ударил его с размаху и без предупрежденья довольно толстой трубой.
- Трубой? - изумились мы.
- Без предупреждения, - подтвердили свидетели. - И ушел на цыпочках.
- Пешком?
- Я же говорю: на цыпочках.
- А я спрашиваю: пешком?
Зная, что Птицын большую часть своей жизни, то есть, когда гнезда не вил, характер имел задиристый, мы легко усвоили этот факт.
- Это ж стальные нервы надо иметь, - сказал Фролов.
- А у меня нервы ни к черту. Некоторые расшатались совсем, - сказал Крылов.
Санитар на подвиг не сразу отреагировал, ответив удивлением на этот удар. Однако, оправившись от изумления, он в два прыжка настиг удиравшего Птицына и вторично избил.
- Что ж он, кричит?
- Кричит. Рвет на себе одежду, и уже сорвал почти всю.
Крылов, следом Перов, а потом уж и прочие потянулись к месту событий, ориентируясь на вопль.
Непосредственно перед баней коридор расширялся, образуя небольшое фойе, называвшееся почему-то Желудок и служившее как бы преддверьем предбанника, где нельзя еще было раздеваться, греметь тазами и тем более мыться, но полагалось уже все это предвкушать. Если пришлось бы давать некоторым помещениям новые имена (как обычно после кардинальных переворотов бывает), я б назвал его Зал Предвкушений. - Следуя далее - Кишечным трактом - мы непременно вышли бы к туалетам (где развернулась памятная дискуссия об эмпатии). Таким образом, чтобы продолжить метафору, прямой отрезок пути, от пищеблока до бань, можно было обозначить как Пищевод, в то время как забитая досками столовая могла бы служить ртом, служащим для приема пищи внутрь.
Но, подавив увлекательный процесс поименования, пришлось лицезреть следующее.
Посреди желтого восьмиугольника в центре площадки, выполненного из паркетной плитки, несколько отличной по оттенку желтого от основного поля, сидел наш бедный избитый Птицын, а вокруг него, все еще тяжело дыша и держась за голову, ходил санитар Добрынин и время от времени пинал его в бок, обращаясь к присутствующим:
- Есть еще кто-нибудь, кто хочет есть?
Двое врачей, окулист и эндокринолог, из лабиринта коридоров, в которых заблудилось правосудие, приближались к месту событий по Прямой Кишке.
Пострадавший уже перестал кричать и лишь озирался вокруг с нескрываемым сумасшествием. Одежду его, им же изодранную, трепал сквознячок, сквозь дыры синело тело, напряженное, словно подобравшееся для прыжка, так что даже врачи в расчете на худшее, опасались к нему подходить.
Они издали тыкали в него палками, а санитар, пробуя на прочность брючный ремень, готовился его вязать. Избитый Птицын плевался, скалился, уворачивался от врачей, но эндокринолог, имея палку с гвоздем, дважды до крови оцарапал его.
- Что? Что там? - напирали задние.
Бездушие белых изумило меня. Зеленых же и не надо было побуждать к возмущению. Их подвижный разум, готовый закипеть на малейшем огне, откликался на любой раздражитель.
Безумие заразительно. - 'Швейцары!' - выкрикнул я, хотя помню, хотел крикнуть: Сатрапы!