Я не заражен затасканным сюрреалистическим вирусом, несмотря на то, что говорят мои годы, астрологическая пыль. Быть захваченным эфирностью, лирическими абстракциями, капризным неузнаванием — то же самое, что давиться обнаженностью жизни, чудесами феноменологичности, легкостью.
Ты дитя (не возмущайся!), и твой фильм — короткометражный. Ты жаждешь авантюр, пикарески, поскорее выйти, знаю. Вижу, хочешь обойти половину земного шара, полный тюремный круг. Думаешь, ты жил?
Легко вот так: сфотографироваться и через Интернет отправить свое тело в мир. Все равно искусственные спутники, замаскированные под обычные облака, шпионят за нами в пользу загробного мира. Надо попасть в тюрьму и написать путевые заметки о таком путешествии в клаустрофобию. Вот это искушение.
В твои годы (не обижайся на покровительственный тон) я тоже стремился стать машиной для путешествий. Или, как минимум, искусственным человеком. Это нормально. Вот увидишь, никакая боль, даже если она разрушит все чувства, не сделает тебя уникальным. У нас дома всего полно, так что, когда их чем-то угощают, дети отказываются по канонам старосветского бонтона. Не мчись за первым попавшимся светлячком. Не могу, спасибо, скажи сокрушенно, и нежно откажись от предложенного, в первый раз.
Звучит слишком надменно и наверняка глупо, когда говорят, что мы испробовали все. Но если у тебя прежде не было толстых развесистых ушей, то ты все равно подумаешь, что я ухватил себя за собственный хвост. Отравился собственным ядом, как уроборос. Теперь мне остается только умоляюще смотреть на скудный горизонт, из которого вырастает темная река. На пустой киот. На жучка, утонувшего в янтаре. На заснеженный телевизионный экран, зажатый двумя стрелками. Взгляд на демонтированную сирену.
И это моя глубокая перспектива. С этим надо смириться, как с временами года. Сказать, что все это последствия метеопатии, раздражающего воздействия перекрестных воздушных потоков. Всеобщего загрязнения. Сильной аллергии, зарезервированной для избранных душ. Все, что угодно. Только не вспять, в «вартбург», в восточногерманский «Аполло». В самовозгорающуюся форму. Словно тебе все это приснилось после тощей свинины.
Не смотри на меня так, у тебя нет божественного права сострадать. Ты и не подозреваешь, как близок ты к краю септической ямы. Ох, как легко соскользнуть в чистую однозначность.
Нет, вот как. Мы подпишем договор. Ты будешь бродить вокруг да около и рассказывать. Я же буду сидеть здесь и верить тебе. Просто, не так ли? Я из тех, кто влачит существование, не сходя с места, где бы ни оказались, вроде литературной старой девы Эмили Дикинсон, и ждут рассказов о далях, приключениях и любви… Случается, что, как и Ладислав, представляю, что я умер в каком-то американском провинциальном городке, в Айдахо или Луизиане, и это все…
Подожди, не уходи, сыграли вечернюю зорю, воздушную тревогу. Не позволяй мне скалиться и портить проклятое стальное лицо. Слушай, что же ты так быстро стал исчезать?
Не падай, — озабоченно трясет меня Ладислав, а Наталия прыскает в глаза капельками огнедышащего парфюма. — Вот, обещаю тебе, я напишу эту драму, в которой дешевый туризм превращается в шикарное приключение, я отойду, детьми клянусь, от реализма халтурной действительности…
Облачные события в дыре по имени «Форма»? — понадеялся я по-человечески.
Но поздно, поздно (или слишком рано, не все ли равно?), поздно было, я давно предчувствовал это. Когда некая женщина, распевая во весь голос, как будто исполняя библейский версет, границу книжных богов, шла по Китайской стене, единственному земному артефакту, который (если верить Нилу Армстронгу) виден с Луны, навстречу своему любовнику (который наверняка нетерпеливо перебирал жемчужные четки Мадонны), не предчувствовала ли она, что эту стену давно заменили Берлинской, ставшей фантомом, молвой? Когда Ладислав Деспот отправился на край света, мог ли он знать, что не выйдет из горизонтальной кроличьей норы своего родного края?
Не знаю, что тут слабовато. Разве не логично, если вызываемая вещь, в конце концов, явится, если толстый удав Дунай превратится в грандиозный писсуар Гулливера?
Я замер в неверии.
Как? Когда?
Дитя мое! — прохрипел Деспот смывавшемуся Рэду.
Есть пиво, — предложил тот.
Без меня, — заявила Наталия. — С меня хватит.
Извольте, — сказал гарсон и принес два бокала тепловатого светлого пива со стремительно оседавшей пеной.
Я рассказал вам обо всем, что знал. Давай ручку, мой дорогой. Я запечатлею на ней щебечущий поцелуй, горячий и нестерпимый, как правда. Не качайте головой, я искренне раскаиваюсь. Эта любовь к детям теперь абсолютно чиста, придраться не к чему. Не сердитесь, мне надо об этом, мой взгляд на мир детский. Стоит только подумать о степи венгерской равнины за вербной рощей, о пустых песчаных дюнах, осыпающихся от вздоха, как я вижу ребенка, еще с острыми огоньками телесности, раскрывшегося во сне. Только я вновь невинен, уверяю вас. И нежно тяну одеяльце.
Я виноват из-за драмы, признаюсь. Опозорился. Не в состоянии исполнить ваш приказ. Но вот вам бумаги, в которых полно набросков о детях во власти. Отнесите их домой, раздайте малышам, прочитайте супруге. Это их фотография там у вас? Из бумажника выглядывает?
Все, завязываю, только еще одно дельце. Здесь я на самом деле повзрослел. Если вы не рассердитесь, я бы назвал вас отцом.
Говорю вам, грехи мои — детские. Кто не без греха, пусть бросит в меня камень. Моя tabula — rasa, распишитесь, пожалуйста, на обороте. В самом деле, я ничуть не преувеличиваю, когда все это рассматриваю как увлекательную совместную прогулку. Экскурсию по катакомбам, кроме шуток…
Прочтите хотя бы стишок, я с нетерпением жду вашей оценки. Согласен, поэзия устарела, но это свеженькая картинка. Конечно, не стоит тратить время, это ерунда. Спасибо вам, как скажете, это до меня медленно доходит (маленький оборот вокруг орбиты, как у Коперника, поворот песочных часов!), я понял, о ком идет речь, когда говорю о себе.
Я сформировал свою поэтику, взяв за образец Мая. (Если разучивать, то дайте профессионального певца.) Он тоже, в похожей тюрьме, навсегда посвятил себя юности, описанию приключений, которые шлифуют молодые мозги. Вы знаете, что для детей важнее всего. Авторитет. Железная вера во всякую божью и земную власть. Я у него не списывал, сам до этого дошел.
Сегодня утром солнце ненадолго задерживается на пыльных перьях чучела птицы, на увядающих кактусах и фикусах, этих комнатных заключенных, опускается на недолговечные имена, обходит создание, щебечущее на северной стороне. Отсчитывает.
И по всей стене растягивает твое мощное спиритическое лицо, у меня, у старика, воры выкрали быка, Кайзер ты мой в разных изводах, плоский, как фреска, или горящие обои, раскатанный вроде теста, что поднимается из дыры, как новый мир.
И нам не оставалось ничего иного, господин начальник, кроме как оцепенеть, когда с неба падали облака, превратившиеся в грязный картофель, и бесконечно опускался дымный театральный занавес.
Часть вторая
ЯЧМЕНЬ НА ГЛАЗУ
Мы внизу, облака — наверху?! Я заявлял, что так начну рассказ? Вы, должно быть, шутите! Я обещал это по никчемным харчевням и замызганным пивным? Засуньте это вот этому коту под хвост. Кто это, мне очень интересно, подхватывал на лету все, что я ляпнул после полуночи, каждое мое слово, вытянутое из меня кабацкой рванью? Может, вы? Или какой-нибудь ангел-бездельник, склонный к рюмке и мистификациям? Я не страдаю такими низменными, темными морскими депрессиями, чтобы выдумать нечто настолько мелкое. Потому как, что это вообще значит? Мы внизу, облака — наверху. Солнце остывает, вода высыхает, души умирают…