Облака дохнут, как щенки? В этом, кстати, что-то есть, так, наверное, я бы смог. Хотя мне эти зоологические, несносно-басенные сравнения порядком надоели. Облако подыхает, как щенок?! А почему не как муха или ящерица? Как ископаемые, как руда… От такого у читателей запотевают очки. И щенок сейчас и здесь только мешает. Марш, вон с глаз моих, пошел вон, псина! Сдохни.
Нет у меня никакой тетрадки. Кто вам сказал про Кьеркегора? Фу, люди такие гадкие, стукачей, как блох. Я вам этот макет и не стал бы показывать, если бы не приказали, если бы вы только не вознамерились выдрать мне ногти и оторвать крылья. Иначе — никак. Можно сигаретку? А еще одну за ушко? Хотя бы ваш окурочек? Если уж мы стали настолько близки, что вы суете руки в мои тряпки как таможенник, то можем и одной зубной щеткой пользоваться. Спасибо. Знаете ли вы, если раскуривать затушенный бычок, то наверняка можно заполучить рак? Правда, если вы «везунчик», то вы его заполучите и дуя на одуванчики…
Ну, не исключено, что в какую-то минуту слабости я и произнес это — про облака и про нас. Но только уверен, что в тот момент была какая-то связь, некое метафизическое предчувствие. (Я себя знаю.) А не просто: вверху и внизу. Я не минималист, не заставляйте меня снимать штаны. Ладно, не смешно, да, я вульгарен, извините. Сами видите, до чего доводят тесные контакты с людьми. Предложите мне еще какую-нибудь фразу, дайте мне контекст. Не может быть, что у вас есть только это. В противном случае все как-то убого. В суде бы вы с этим проиграли. Тут речь бы шла не о реконструкции преступления, а о романе.
Но, предположим, хотя эта возможность практически исключена, но, скажем, я сомнительную фразу произнес, вроде неудачной шутки, или мертвецки пьяным, с великими муками, но (клянусь сомнительной свободой) с таких слов я бы ни за что не начал, точно.
Что бы вы ни думали, малыш Саша Кубурин прав — начинать надо с чего-то шокирующего, разрушающего, будоражащего, с того, на что мало бы кто решился, так завоевывают женщин. Вот я бы, например, наверняка мог начать рассказ с заявления о начале чего-нибудь негромкого, это на меня больше похоже, не обязательно всегда поднимать крик.
И вот сейчас этот аноним (вы уверены, что у него есть имя? Андреутин? Никогда не слышал. Фуйка Пера? Издеваетесь.), он утверждает, что мы знакомы. Но даже если вы станете пытать меня каленым железом, я не вспомню его незначительного лица, несмотря на то, что вы мне в рот тычете его фотографией… Уж если я вынужден глотать грязную бумажку, не могли бы вы дать мне немного соли? Легче пройдет по пищеводу, в глубины желудка. Слишком много хочу? Тогда не стоит. Так полезнее для здоровья.
Нет, Кубурин — другое дело. Легче забыть лицо матери, чем эту славянскую душу, слоновью физиономию. Может, тот за ним следил, но разве можно уследить за каждой его тенью? За всеми этими прицепами, полными искусственных удобрений, утраченных иллюзий.
Помню Сашеньку, еще как помню. Разве можно забыть эту скотину, которая бессовестно очернила меня на процессе, этого свидетеля со стороны прокурорши, который на меня указал средним пальцем. А видел меня ровно столько, сколько Иегову его свидетели. Но каков артист, я ему и сам чуть не поверил!
Да будь он здесь, мы бы такой литературно-драматический кружок оформили, не то, что ваши расстроенные цимбалы, которые этот ваш Андреутин терзает и распинает. Пусть только скинет линялую рубашку, в которой родился, я оболью ее бензином, брошу в неопалимую купину. Ну, тот бы и без лица играл! А отчего бы ему и не оказаться тут, явился бы как простой Касторп и остался в нашей дивной юдоли? Все друг у друга на глазах, все друг с другом знакомы. Любой маленький город — тюрьма.
И почему бы ему не появиться здесь переодетым монахом, как Робин Гуд, как спаситель? Утешаюсь тем, что он здесь, всегда рядом. Если подальше протянуть руку, то ухватил бы его за горло, запросто.
А ведь производил неплохое впечатление, Сашенька-трусишка, бросался в глаза. Да, всегда с этим прилипалой Андреутином, теперь ко мне прицепился и болтается, как хвостовой спальный вагон, как репей. Я думаю, в то время он забросил поэзию, как Артюр Рембо, купил шелковый костюм и часы с сахарным циферблатом, постригся под ноль, налакался розовой водицы (время от времени срыгивая лепестки) и разыгрывал из себя дельца черного рынка, нувориша без души и без задницы, на которого полицаи напрасно точили зубы; громогласно интересовался ценами на сибирскую пшеницу, мавританский каучук, считал в уме, проник на биржу. Андреутин всегда следовал в шаге от него, в мокасинах и с легким головокружением, словно готов был замести следы, поднять полегшую траву.
Кто-то и в самом деле мог принять их за путешествующих юных мафиози, за воспитанных динозавров, досрочно размороженных к Судному дню, если бы все не знали, что это всего лишь два обычных сентиментальных придурка. Накидывались на свежеприбывших из развалившегося Советского Союза стриптизерок, шармируя их своим шекспировским английским. Издалека это выглядело чуть ли не мило.
Но вскоре их пестрое бизнес-царство поскользнулось на горошине, кто-то перевернул остроносым ботинком их лоток с контрабандными сигаретами, помочился в их пластиковую канистру с розовым румынским бензином. Я смотрел сквозь игольное ушко, как рушится нью-йоркская биржа, как склонные к суициду птички с краешка жестяных подоконников заглядывают в головокружительную бездну. Недолго это длилось, столько, сколько потребовалось, чтобы сорвать листок с настенного календаря, и Кубурин опять взялся за мамину пенсию, начал свидетельствовать за деньги, доносить на низколетящих серафимов, твою мать. То и дело его можно было встретить в компании литераторов, он написал одну книжицу, выглядел почти нормально, пока не начал выступать со своей аббатофариевской идеей фикс, будто его обокрал сам Киш, лично, что он неосторожно сболтнул о какой-то энциклопедии мертвых, которую тайком составил известный Дидров, детектив и простофиля.
Газетная полоса с некрологами — это дайджест энциклопедии мертвых, поощрял его Андреутин как заправский психиатр, коротенькая ножка Байрона, спрятавшаяся за облака. А Кубурин уже давно полз в направлении входа по светящейся слюне, янки-наркоман при дворе короля Артюра Рембо. Он свободно мог так титуловать себя на визитке, если бы кто-нибудь допускал его дальше придверного коврика.
Закрой пасть, сквозняк убивает, кричало ему хулиганье, когда он, пошатываясь, взбирался на стул, опять преобразившись в подпольного поэта, пыхтел в обшарпанный микрофон что-то о сне, в котором бабочка не опускается на корону сердца, а, как она, упорная и живая, возводит крылатый монолит. «Я никогда не говорил о любви. Может быть, потому что боюсь счастья», — заканчивает Сашенька хриплым шепотом, чтобы чуть позже, перекрикивая себя и не дыша, утверждать, что все надо начинать со скандала, с эксцесса, с порнографической истории, как мир, как жизнь.
И когда я потом увидел его, пойманного на краже книг, он кричал: Эй, люди, это всего лишь спектакль! В кармане у меня сценарий этой пьесы. Я позволил себе быть пойманным, чтобы познать границы своего стыда! Разве никто не понимает?
А чего же ты тогда не выбрал чего подешевле, какого-нибудь нашего прохвоста, который пыль собирает, а не английский компьютерный словарь, — цедил сквозь зубы продавец, выкручивая ему руку, расстегивая большим и указательным пальцами его золотой бюстгальтер Рембо. Думаете, он оказался в тюрьме?
Так что, вот мы, Кубурин и я. Должен признать: есть в этом парне кое-что, что-то от человекоподобной рыбки, хотя иной раз мне так и хочется вырвать его язычок грязными руками. А с этим Стрибером, ей-богу, я познакомился только вчера. Этого точно лечить надо, только не от ветрянки… Говорите, он меня обожает. Он сам не знает, что несет.