Я, слушая Валеркины слова, задохнулся от возмущения. Как можно, чтобы такое могло случиться с Учителем, да еще чтобы «публика ревела от восторга»?
Валерка заметил мое состояние. Мановением руки он остановил ржание друзей-актеров и серьезно сказал:
– Послушай, у великих людей даже ошибки становятся победой. Слушай что было дальше. Очень вовремя на сцену выходит какая-то там начальница от культуры. Она несет Виксанычу цветы, и он, естественно, целует ей руку. Именно «естественно». После этого она обращается к зрителям и от их имени приветствует режиссера из России. И говорит это по-русски. Затем с ответной речью выступает Виксаныч. Я не понял, что он сказал, потому что это не просто украинский язык. Он даже не западноукраинский. Это ивано-франковский. Этот язык отличается от украинского так же сильно, как и от русского. Представляешь, он обращается к ним на их языке! Они одобрительно похлопали его первым словам. Так принято. Дипломатия. Он их уважил, и они его уважили. Но он не останавливается. Он благодарит их за цветы и каждый цветок (это я уже понимал) называет местным именем! Они взвыли от восторга! А Виксаныч поднял руку, мол, успокойтесь, и давай дальше шпарить! Миша-а! Стояла гробовая тишина. Все понимали, что он говорит не заученный текст, и слушали его затаив дыхание. А потом! Что там творилось потом! Актеры подняли его на руки и вынесли в зал. Зрители ревели! Его осыпали цветами, и уже ему целовали руки, как священнику, Миша-а-а! Наш-то театр только-только приехал. Но уже достаточно было сказать, что ты артист пензенского театра, и тебя тут же хватали и тащили в дом! Поили, кормили на убой! Нам в первый день выдали какие-то талоны на завтрак-обед в ресторане, но про них все забыли! Каждое утро, возвращаясь с репетиции, буквально все находили в своих номерах корзины со всякой всячиной, да обязательно с бутылочкой вина. Честно говоря, по-моему, наши гастроли прошли «на ура» не потому, что мы хорошо играли. Какое там! Мы все были постоянно пьяны. Даже те, кто раньше вовсе не пил. Просто стоило в каком-либо доме произнести тост «За здоровье Давыдова!» – и все. Песни и пляски в его честь гремели до утра. Вообще-то Виксаныч должен был отправляться в отпуск. Но главный не выдержал такого приема и договорился, что Давыдов останется вместо него. Все были этому только рады. Виксаныча после репетиции увозили в неведомые дали. Мы быстренько-быстренько играли спектакль. Зрители с нетерпением ожидали финала и чуть ли не со сцены растаскивали нас по банкетам, на которых первым тостом была какая-нибудь цитата из речи Виксаныча. Все знали эту речь наизусть и с удовольствием переводили ее нам. К концу гастролей по этой речи мы тоже выучили их язык.
В подтверждение Валеркиных слов его друзья-актеры подняли бокалы и, что-то выкрикнув, залпом осушили их.
– Да-а, – сказал один из них, переходя на русский, – это были гастроли!
– После таких гастролей, – добавил второй, – надо неделю похмеляться…
– Кстати, Ми-иш, – сказал Валерка, – у тебя есть деньги? А то мы тут…
Я отдал им все, что нашел в карманах, и отправился к Виксанычу.
Напротив его двери, на подоконнике, было мое излюбленное место, на котором я коротал время, поджидая Учителя.
Когда раздались его шаги, я не утерпел и слетел на два пролета вниз.
– Миша! – Он обнял меня, и в его объятиях я вдруг почувствовал какую-то усталость.
Мы стали подниматься, и я обратил внимание на то, что ему это дается с трудом. Я растерялся. Я никак не мог соотнести это с тем восторженным рассказом, который недавно слышал от Валерки.
Когда мы вошли в его квартиру, Учитель впервые на моих глазах лег. Вы понимаете, столько лет мы просиживали с ним до шести-семи утра, а тут не было еще десяти часов вечера, а он вдруг лег.
– Может, вызвать «скорую», Виксаныч? – спросил я.
– Да нет, Миша, не волнуйтесь. Все в порядке. Это у меня нечто вроде ритуала. После посещения обкомов я должен пять минут полежать, чтобы сбросить с себя все обкомовское. Я, если хотите, медитирую, разговариваю с космосом, для которого обком то же самое, что для нас октябрятская звездочка. Вы были октябренком?
– Был.
– Тогда заварите кофе. Хотя нет. Вы не сможете. Займитесь лучше бутербродами.
Я «сочинял» очередной бутерброд, когда на кухню вошел Виксаныч. Он действительно выглядел намного лучше и, к моему великому удивлению, даже коротко хмыкнул над чем-то. Я никогда не видел, как он смеется. Он всегда ограничивался ухмылкой. Если что-то его сильно рассмешило, то «Ха-ахм!» длится несколько дольше и заразительней. Сейчас ухмылка была короче, чем обычно, но для меня она пролилась бальзамом на раны.
– Понимаете, Миша, – сказал Учитель, вертя ручку кофемолки, – нам запретили Островского. Ха-ахм!
– Как запретили?
– Окончательно.
– Кто запретил?
– Обком. Вернее, второй секретарь обкома. Он руководит в области идеологией вообще и театром в частности. Вот он и запретил.
– За что?
– За мой спектакль в Ивано-Франковске. Конечно, не только за это, но мой спектакль в Ивано-Франковске стал последней каплей в его чаше терпения. Э-э-э… берите чашки и пошли…
– Понимаете, Миша, – начал Виксаныч, когда мы удобно расположились в комнате и я, как учили, сделал осторожно первый глоток. – Э-э-э… Понимаете, Миша… Пензенскому театру всегда не везло на актеров в пьесах Островского. Или актерам не везло на Островского. Как бы там ни было, но накладки происходили почти в каждом спектакле.
Я вспомнил рассказ Валерки Зименкова и ужаснулся: неужели Учителя ожидают серьезные неприятности?!
– Мне говорили об этом, – продолжал Виксаныч. – Более того, последние годы, составляя репертуар, Островского старались обходить стороной, поэтому накладки, слава Богу, происходили не в моих спектаклях. Меня еще здесь не было. Особенно не везло «Грозе». Актеры даже додумались делать ставки. И если шла «Гроза», выигрыши были минимальными. То есть все ставили на то, что произойдет накладка.
Однажды это произошло тогда, когда Екатерина произносила знаменитый монолог, обращенный к Волге, которая одна только и может успокоить ее мятущуюся душу…
Художник, задумывая декорации, взял за основу ярославскую набережную. Там был задник, изображающий Волгу, а на сцене стояла такая балюстрадочка, такие, как бы каменные, перильца.
И вот, облокотившись на них, Екатерина просит Волгу о помощи. И вот, представьте себе, одна секция этой балюстрады, на которую актриса облокотилась, вдруг падает вниз, за сцену. Актриса едва не упала.
Некоторое время пребывала в растерянности, но быстро собралась. Чтобы спасти положение, она решилась на небольшую импровизацию.
– Что ж, – вскричала она, – это рука судьбы! – И быстро прошла на авансцену, чтобы отвлечь зрителей от злополучного места.
И вот, стоя на авансцене, обратившись к зрителям, она продолжает монолог, но в зале начинают хохотать. А монолог совсем не предполагает такой реакции. И как ни старается актриса, зал все больше и больше разражается хохотом. Наконец она оборачивается и видит, как рука механика сцены прямо из Волги поднимает эту злосчастную балюстраду и старается укрепить ее на место. Что он там внизу делает левой рукой, не видно, но правой рукой он вынужден удерживать балюстраду вертикально на виду у зрителей.
Актриса, не ожидавшая такого рвения, про «руку судьбы» сообщила потому, что это было первое, что пришло ей в голову. А тут такая иллюстрация получилась, что она сначала замолчала, а затем, заразившись весельем зала, расхохоталась сама.
Дали занавес.
Актрису пытались успокоить, но она показывала пальцем на руку механика и захлебывалась в смехе:
– Ру-ру… к-ка судь… судь… бы!
А когда сам механик вылез, чтобы удобнее было приколачивать балюстраду, то актриса от смеха стала заикаться.
– Сам, сам… сама судь… судь… ба!
Объявили антракт. Актрису отпаивали водой. Она как будто пришла в себя. Но когда направилась на сцену, обычные лестничные перила вызвали у нее такой приступ хохота, что ее вновь пришлось оттащить в гримуборную. Она пыталась взять себя в руки, и это почти удалось, но стоило только ей представить, что в финале она должна перелезать через балюстраду и бросаться «в объятия Волги», как она падала на пол и визжала от смеха. Ее убеждали, что механика там не будет, но она в ответ только хохотала и с трудом произносила: